Я считал, что мне необходимо уехать из Абердина — не только ради собственного психического здоровья, но и ради всех окружающих. Было ощущение напоминания, петли пленки, которая бесконечно демонстрируется, вертясь в киноаппарате, этакого памятника случившемуся. Правда, вскоре стало понятно, что воспоминания следует загнать в дальние уголки памяти. Через месяц после того, как я во всем признался доктору Кейду, все следы Дэна исчезли — кризисный центр тихо переключился на семинары для злоупотребляющих алкоголем и рекомендации по безопасному сексу. Разговоры о стипендионном фонде Дэниела Хиггинса стали постепенно стихать и, в конце концов, полностью прекратились. Даже Николь, обожающая трагические ситуации, утратила интерес и снова стала ходить по вечеринкам в «Погребок» и домой к Ребекке Малзоун, вместе с йогом Питером и другими статистами, которое порой появляются у меня в кошмарных снах.
Доктор Кейд переделал старую комнату Дэна в библиотеку и пожертвовал всю мебель в благотворительную организацию, помогающую бедным. Правда, осталась куртка Дэнни, пахнущая плесенью, старая шерстяная куртка из шотландки, которая висела на одном из крючков для одежды у входной двери, под лыжной курткой Арта. Думаю, что о ней все позабыли. Куртка оставалась там, даже когда я съезжал. Думаю, что она до сих пор может там висеть — рядом с синим кашемировым шарфом, который профессор подарил мне на Рождество.
Только я один не мог освободиться от прошлого. Надеялся, что найду успокоение в исповеди, но вскоре понял, что даже она не всегда отпускает грехи. Я рассказал доктору Кейду правду не потому, что хотел торжества справедливости, — просто думал: это поможет мне избавиться от ночных кошмаров, приступов паники и душевных страданий. Они преследовали меня с той ночи, когда я затягивал тело Дэна в каноэ, греб к дальней части пруда и сталкивал его за борт.
Но мое признание имело противоположный эффект. От флегматичной и бесстрастной реакции профессора меня зашатало, его бесстрастное выражение лица напоминало голую каменную стенку, на которой мне не найти точки опоры. Когда я чувствую себя особенно циничным, то обвиняю его в греховной гордыне, в том, что он ставит собственные нужды и удобства перед всеми остальными, в том, что позволяет несправедливости остаться безнаказанной. Но все равно, большая часть меня (может, остатки моей молодости?) верит: доктор Кейд ничего не сделал, поскольку знал истинную причину моего признания и посчитал ее достаточной пыткой. А если это послужило ему логическим обоснованием, то он был прав.