Генри Робинсон повернулся ко мне, его темные глаза поблескивали, как мыльная пленка на воде — катаракта или отражение от очков.
— Доктор Марлоу, я старый человек, и я очень любил Од Виньо. Она всегда со мной. А Роберт Оливер выглядел очень заинтересованным ее историей и историей Беатрис де Клерваль, поэтому я прочел ему письма. Я прочел их ему. Я счел, что Од хотела бы этого. Мы с ней раз или два читали их друг другу вслух, и она говорила, что ей кажется, они для людей, которые сумеют оценить эту историю. Вот почему я их никогда не публиковал и не писал о них.
— Вы прочли письма Роберту?
— Ну, я знаю, что не следовало бы, но мне подумалось, он должен их услышать, ведь он был так заинтересован. Я сделал ошибку.
Я представил Роберта, подавшегося вперед, опершись на локти, слушающего, как хрупкий старик в кресле напротив читает слова Беатрис и Оливье.
— Он их понял?
— Вы о языке? О, я переводил, когда ему требовалось. И он, знаете ли, очень недурно владеет французским. Или вы о содержании писем? Не знаю, что он в них понял.
— Как он реагировал?
— Когда я дошел до конца, я бы сказал, лицо его было очень… мрачным. Я ждал, что он заплачет. Потом он произнес странные слова, но как бы про себя: «Они ведь жили, верно»? А я сказал, да, когда читаешь старые письма, понимаешь, что люди из прошлого действительно жили, и это очень трогательно. Я сам был тронут, читая их вслух незнакомцу. Но он сказал: нет-нет, он имел в виду, что они действительно жили, а он — нет. — Генри Робинсон, не сводя с меня глаз, покачал головой. — Тогда я начал подозревать, что он немного не в себе. Но я, знаете ли, привык иметь дело с художниками. Од была очень странной в отношении к своей матери и ее картинам, это мне в ней и нравилось. — Он помолчал. — Прежде чем мы распрощались, Роберт сказал мне, что письма помогли ему лучше понять, каких картин хотела бы от него Беатрис. Он сказал, что посвятит свои работы ее жизни, ее памяти и ее чести. Он говорил как человек, влюбленный в мертвую, как вы выразились, — я понимаю, что вы имеете в виду, доктор. И сочувствую.
Наблюдая за ним, я чувствовал его былую подвижность и сохранившийся до сих пор острый ум; двадцать лет назад, беседуя со мной, он бы прохаживался по комнате, трогая корешки книг, поправляя картины, обрывая пожелтевшие листья с цветов. Может быть, Од Виньо была такой спокойной и сдержанной, как на двух виденных мною портретах — проницательная, полная достоинства женщина. Я представлял их вместе: энергичного, обаятельного молодого мужчину, наверное, дарившего ей чувство полноты жизни, и уверенную, довольно высокомерную женщину, которую он обожествлял.