Нет. Никому. Настоящее. Звукозапись, расшифрованная и распечатанная в КГБ! Расшифровка прослушивания!
Вдобавок ясно, где так чудно мог записать разговор кагэбэшный аппаратик, хотя страница и не передает клацание вилок, возгласы со столов, а передает шумы и звуки только через пробелы и «нрзб». Но это ресторан, и, конечно, ЦДЛ. Если в конференц-зале панихида Маршака, то что, как не ЦДЛ? Дед и Лёдик регулярно там бывали, наезжая в Москву в редакции. В первую очередь они шли к Твардовскому в «Новый мир». А потом в ЦДЛ. Дедик-Лёдик, естественно, не посещали в Москве ни рестораны для иностранцев («Националь»), ни кабаки для подпольных богатеев («Якорь», «София»). Радость ли нарываться на унижения, на непускающих швейцаров, совать им деньги в обшитый галунами карман? Ведь Лёдик с дедиком имели пропуска, открывавшие дорогу в процветающий мир: в Центральный дом литераторов на Воровского и в писательский квартал, где и кооперативные дома, и детский сад, и школа своя, и поликлиника, которая тогда еще была, до возведения бурштейновского корпуса, на нижнем этаже номера четыре по Черняховского, и напротив находилось ателье, где шили шапки пыжиковые, пальто ратиновые маренго, костюмы для приемов и — по особому постановлению секретариата Литфонда — шубы, причем для писательских супруг отпускались каракулевые хребтики, а для вдов — цигейковые лапки, лисьи душки, черева.
Ну. Писательский ресторан. Магнитофончики под каждым столом. И даже в обшивке дубовой олсуфьевской гостиной, спроектированной для церемоний масонской ложи, где на винтовой лестнице гаситель свободолюбия Александр Третий сломал в свое время ногу. И даже в перилах. Дочь Олсуфьева едва поверила, когда Вика (работали на одной кафедре в Генуе) ей про эту роскошь и этот кагэбэшный шпионаж говорил. Она так впечатлилась, что пришла и на лекцию Виктора, где он рассказывал студентам, как за советскими гражданами шпионят, как шпионят повсюду, а особенно в клубах творческой интеллигенции: во времена Булгакова — в ресторане на Бульварном, где фляки господарские, судак по-польски, балык под локотком; в пятидесятые годы прослушивали «Коктейль-холл» на Горького, в шестидесятые — «Софию» на Маяковке, в семидесятые — «Русскую избу».
В начале разговора кратко было про Твардовского, что он-де «заболевает не ко времени». И точно, помнит Виктор, так дед и бабушка выражались, чтобы сказать — рухает в штопорный запой. Обычно они говорили это о Лёдике.
…Когда я был с выступлениями два года назад в Германии… Боялся подвести людей, я даже тебе не говорил. Ну, теперь снимки в надежном месте. Говорить можно. Ну в общем… Одни такие людишки, храбрые портняжки, понасобирали где могли свидетельства и фотоснимки, по-настоящему рискуя своей шкурой… Мои знакомые по временам СВАГа. Короче, подпольный музей о памяти (нрзб) августа шестьдесят первого года. Мне показали материалы. Я просто… обалдел просто. Не представляешь впечатление. — Скажи мне, Лёдик, кто ее строил, стену? Камни кто клал? Наши? — Да нет… немцы. Я немцев представляю себе, наверно, лучше, чем ты. Ты их помнишь или как военных противников, или как помощников. Они с тобой копали в Дрездене, вытягивали из-под земли картины… — Лёдик, я их помню по-разному и в разные моменты. Помню, как они меня пленного расстреливали. Хотя больше было наших полицаев тогда. — У нас в Седьмом отделе они сами были пленными. Так что мы видели их совершенно в другом виде. И после войны еще я видел их три года. Даже очень близко. — Ну да, понятно. — Да. Поскольку я в Берлине сидел до июля сорок восьмого. И каждые полгода обстановка менялась. Англо-американцы перестали здороваться, козырять. В половину мест был доступ только англичанам. В гостиницы там разные. А наше командование тем временем запретило всем нашим на улицу выходить. Со скуки книгу сел писать и уже не со скуки кончил. Я уже просто не мог. Опухал от тошноты в том Карлсхорсте. — Так по идее, чем вы должны были заниматься, сидя в Карлсхорсте? Сидеть взаперти? И что? — Ну, курировать культурную власть. Мы набирали работников из антифашистов. Читали списки посаженных. Освобождали из лагерей, если находили в списках знаменитость. Я Фуртвенглера так нашел… Радио им там организовывали, вещание, все такое всякое… И выступали наподобие офицеров связи с новым начальством немецким. — Значит, новое начальство ты рассмотрел в лицо… — Можешь мне не завидовать. Ульбрихта рассматривать — то еще удовольствие. Насколько Гротеволь имел приятную, даже красивую интеллигентскую внешность, настолько же противен Ульбрихт. Лысый, с бледным лицом подлеца. — Ясно. Но ведь все же восстанавливать культуру — благо? — Начинали вроде во здравие, но пошло такое! Чины НКВД полностью воцарились у нас там. Заняли весь Карлсхорст. Культурную администрацию затиснули в две комнаты. А тут еще, на высоком политическом уровне, западных немцев решили голодом переморить. Весь мир возненавидел нас. Бывшие союзники немцев от нас спасали… — Немцы восточные своих же братьев западных согласились морить. — Можно подумать, у нас свои своих не морили. Только у немцев это все было отлажено по-немецки, да. Вот со стеной… Было велено браться за нее в августе. По тревоге. Бац — мобилизовали уйму рядовых партайгеноссе. Представляешь, нормальные люди. Ну, коммунисты, разумеется. Но они тоже люди. Я тоже член партии… Что вытворяли! Отрывали братьев от братьев, матерей от детей. Ставили оцепление. Живое. И это оцепление торчало, пока весь Западный Берлин не окружился бетонной стеной. Первую стену сложили наскоро из шлакоблоков, зато вторую строили уже с прицелом на века или хотя бы на десятилетия, (нрзб) и бетонную. И сейчас еще достраивают. — И, я слышал, там (нрзб) установлены самострелы? — Да, самострелы М-70, стреляют металлическими кубиками с гранями по полсантиметра. В каждом заряде сто десять. За год застреливают полтысячи человек. — Так много? — Мне Вольф Бирман говорил. Я сам не знаю. — Я слышал по «Немецкой волне», ГДР продает федеративным немцам шесть тысяч человек в год. — Не знаю, если ты слышал, правда, чего, не думаю, у них не сильно разгуляешься боятся (нрзб)… — Еще я что помню из (нрзб) передачи. В Западном Берлине с изнанки стены прикрепляют кресты с именами: Ганс… Фриц и Фрида… Эмма… Имеется очень редкая хроника — те проволоку мотают, а какие-то люди прямо под их руки, под проволоку бегут. Там уже полно, не переливай. Двадцать годков не видался я с ними. — Да, тебя же не включили в делегацию в Дрезденку? Картины отдавать? — Меня не включили. Включили государственного надзирателя Рототаева. И тетку из трофейной бригады — майоршу Соколову. Ну, ее сделали майоршей в два дня, дали звезду, пошили шинель и послали к нам в Дрезден. Я прекрасно помню, как мы с нею знакомились. Представь, на набережной возле оперы тогда цвела азалия. — После бомбежки и пожара? — Единственная уцелевшая. В городе вообще растений не было. Так вот мы у той азалии и познакомились. Мадам Соколова сказала мне, что прибыла в мягком вагоне из Москвы. Она вела себя кокетливо. Ее там покормили солдаты, боже, как она с ужимками с ними общалась, а потом написала, что «отведывала у полевой кухни крутых солдатских котлет с макаронами». Вообще записывала разные красоты в блокнот для будущего эссе. А вечер был очень теплый. Ходил шарманщик с макакой. Макака убежала из сгоревшего зоо. Но вообще она была вполне общительная. — Макака? — Наталья Соколова. Ты пьян уже, Лёдь, тебе хватит. Потом у меня была переписка с этой Соколовой. — Предлагаю выпить за прекрасную даму. Вернее, за прекрасных дам. Не одна ведь Соколова, как я помню, тебе в Дрездене скрашивала досуг. — Твое здоровье. А вот на ту тему, извини, я не хочу говорить. — Лере ты не рассказывал? Про Георгу? — Нет, Лере не рассказывал. И узнать Лере про Георгу неоткуда, если только ты не протреплешься. Ты единственный очевидец. — Ну, единственный… Когда тебя там пропесочивали, сколько народу было… — Лёдик, ну не надо же. Сказал, не хочу. Твое здоровье. Так мы не про даму, а про стену же. — Да, про стену. Я считаю, нечего гадать, кому из них эта вавилонская, психотическая задумка примерещилась. Хрущеву или Ульбрихту. Можно еще один салатик попросить и нарезку? Да, спасибо, телятину мы в меню видели, но нет вот, нарезка и два бутерброда с килечкой. — А что там будет выставлено? — Где? — В музее в подпольном. — А. Преимущественно фотографии. Выпрыгивают из окон, выбрасывают детей и какую-то старуху. — Как так — выбрасывают? — Ну, выбросили. Пожарники западного сектора стоят с простынями с растянутыми. А лица у гэдээровских пограничников! Полные злобы, ненависти, тупости. Подумай, сами немцы против немцев. Не отпускали бежать своих же братьев к их общим бабушкам. Мне рассказали, один — молодой там парень, лет двадцать — пожалел какого-то малыша. Малыша разлучили с родителями. Ну, он для ребенка растянул колючую проволоку, чтобы тот провильнул. Тут его и застукало начальство. Сфотографирован тот момент. — И что с парнем? — С которым? Ну откуда мне знать. Под суд, конечно. Там не сказано, как с ним поступили. Лица людей в окнах. В замуровываемых. Последний раз глядят на то, на что смотрели всю жизнь, — на улицу, газетный киоск… Сейчас в середине города. Да, налей, да… В середине, там бульдозерами проутюжена в четыреста метров полоса пустая. На полосе — крапива, крысы. Извините, можно вас на минутку? Понимаю, тогда подойдите все-таки, не забудьте, мы пока посидим. На полосе огроменные кролики.