Мы переночевали в небольшой лощине, а наутро все члены моего измученного тела ныли, как будто их жгли огнем. Впереди виднелся обрыв, а в оврагах по пути нам попадались группы индейцев: охотники, женщины с поклажей, полуголые мальчишки игрались с луками, наполняя воздух звонкими воплями. Внизу слева я заметил блеск водной глади. Когда мы поднялись на утесы, стражи мои разразились радостными криками; мой мустанг остановился, и, повернув едва держащуюся на шее голову я увидел зрелище, которого не видел никто во всем Новом Свете. Я был первым, и после меня его наблюдали лишь немногие, да и из них большинство наслаждались видом недолго.
Прямо под нами, извиваясь большими кольцами, по широкой долине безмятежно несла свои воды река, обрамленная прекрасными рощицами. С нашей стороны долину окаймлял обрыв, на котором мы стояли, но справа он переходил в гряду, уходящую мили на две. Спуск с обрыва к реке был очень крутым, но от гребня гряды склон шел более пологий – несколько сот ярдов земли, пересеченной иногда овражками и руслами пересохших ручьев. Он походил на склон любого другого холма, такой мирный и приятный глазу, весь окутанный золотистой травой, похожей на короткую пшеницу с вкраплениями ярких цветов и чертополоха. Непримечательное место, но мне сдается, что есть на свете несколько старых индейцев, которые относятся к нему так, как мы относимся к Ватерлоо, Гастингсу или Баннокберну[255]. Сиу зовут его Жирные Травы.
Но в то утро я почти не смотрел на него, ибо на противоположном берегу реки открывалось зрелище, от которого захватывало дух. Многим в те поры доводилось видеть индейские деревни: кучка палаток, иногда сотня или две, располагающихся на месте величиной с поле для крикета. Но перед нами открывалась панорама целого города из типи, занимавшего, должно быть, почти десять квадратных миль – насколько хватало глаз, берег был покрыт лесом палаток, образовывающих громадные племенные круги от густого леса по левую руку от нас, до более пологого пространства напротив склона Жирных трав. Одним концом лагерь примыкал к роще у воды, другим же уходил далеко в прерию, на которой пасся громадный табун мустангов.
Это было самое крупное скопище индейцев в истории[256], и хотя я не догадывался об этом, был в должной степени сражен зрелищем. Неужели это те самые «жалкие шайки непримиримых», о которых толковали все, «ничтожные остатки могущественной некогда конфедерации сиу», вызывавшие у Терри и Гиббона страх перед тем, что они просто рассеются и исчезнут, неужели это те самые «тысяча или две индейцев», ради которых нет смысла тащить с собой «гатлинги»? Передо мной встало лицо Кастера, обращенное к Одинокому Чарли Рейнольдсу: «Мы вполне способны противостоять им, даже всем вместе взятым». Ну вот, все вместе взятые здесь, и горят жаждой мести: да здесь тысяч десять красных ублюдков, с места мне не сойти! И откуда их только черт нагнал? Мне неоткуда было знать, но теперь это знает вся Америка: хункпапа, санс-арки, брюле, оглала, миннеконжу – иными словами, весь союз дакота в полном составе, – а также примкнувшие к ним арапахо, черноногие, стоуни, шошоны и прочие мелкие отряды из половины племен, обитающих на равнинах и в Сияющих горах[257]. Не стоит забывать про моих старых приятелей, шайенов. Никогда не стоит забывать про шайенов. «Пять тысяч или десять, Чарли, не слишком большая разница». Конечно, ведь они не станут сражаться. Нет-нет, никто из них: ни Сидящий Бык, ни Бешеный Конь, ни Две Луны, ни Храбрый Медведь, ни Хромой Белый Человек, ни Куцая Лошадь, ни Белый Бык, ни Теленок, ни Чалый Конь или еще кто-то из тысяч других. А особенно один маленький уродливый джентльмен, которого, будь моя воля, я предложил бы принять в Объединенный Воинский Клуб[258], поскольку он являлся лучшим солдатом из всех парней, которые щеголяли в раскраске и перьях, черт побери. Звали его Желчный Пузырь.