— Драгоценный супруг мой, где вы были? Весь день не евши, не пивши! Что вы делаете в одиночестве?
— Ареста жду, друг мой Маша.
Но до ареста оставалось еще три дня, мучительных и бесконечно долгих для Лестока, и скорых, деятельных, уплотненных до минуты для Бестужева. Теперь у него все шло по плану.
Неделю назад канцлер представил императрице записку, имеющую форму доклада. Записка была написана умно, каверзно, не в лоб, а тонким намеком. Елизавете давали понять, что «есть серьезные опасения относительно покушения на ее престол». Доказательством служили тревожные слухи из Берлина. Эти слухи не столько содержанием, сколько настроением напоминали те, что появились в правление Анны Леопольдовны, когда трон ее шатался. Народ уже возжаждал тогда посадить на трон Елизавету Петровну. Далее Бестужев напомнил, что английский посланник довел эти слухи до ушей Остермана, кабинет-министра того правительства, а также до самой правительницы, но та отнеслась к слухам легкомысленно, и Брауншвейгская фамилия потеряла трон русский. Со всей страстью умолял Бестужев не повторять остермановой ошибки: «…
Елизавета, как обычно, не ответила ни «да», ни «нет». Бестужев даже подумал грешным делом, что государыня оной записки не прочла до конца, а так только… посмотрела по верхам. Но, оказывается, бочка негодования на Лестока была уже полна, недоставало только последней капли, чтобы перелилась она через край.
А последней каплей была обычная тетрадь перлюстрированных депеш, которую за незначительностью, а вернее сказать, за тривиальностью, Бестужев поручил отвезти в Петергоф своему обер-секретарю. Канцлер забыл, что в тетрадь был вложен черновик письма, который начинался со слов: «Во имя человеколюбия…» В письме говорилось об избитом Лестоком агенте и о поручике Белове, который состоял у лейб-медика на посылках.
И, о чудо! Сердце Елизаветы дрогнуло. Она призвала канцлера. Как мы знаем из бумаг, в этой беседе государыня «изволила рассуждать, что явное подозрение есть, что Лесток и вице-канцлер Воронцов с Финкенштейном — иностранным министром, великую откровенность имеют, так что сей Финкенштейн все тайности о здешних делах знает». И еще было указано, что «Финкенштейн об имеющей здесь быть вскоре революции короля нашего обнадеживает». Революцией в XVIII веке называли смещение с престола, для Елизаветы не было более ненавистного слова. Уф… Бестужев мог вытереть трудовой пот.