– Вроде, в Угличе. Они и Николая туда увезли
– Нет там ни дедушки, ни Николая…
– Как – нет?
– Нет, и все. Ладно, ты мне вот что скажи. Когда Сливков умер, твоя глазастая жена была в больнице. Она что-нибудь там видела или нет?
В прекращенном деле находилось несколько объяснений больных и рожениц, в том числе и Вохминой, и все практически одинаковы: никто ничего не видел и не слышал…
Местные правоохранители подтягивали все к наркомании или самоубийству.
– Она, если что и видела, не скажет, – уверенно заявил Вохмин. – Хоть под пыткой.
– Почему?
– Почему, почему… За детей боится. Такая орава, случись что…
– А если с ней поговорить? Сделай услугу, выручи. Мы же тебя выручали.
– Ох, не знаю. Аж сердце сосет, – загоревал егерь. – Она и мне не откроется. Глазастая, но совсем не языкастая, молча живет.
Похоже, и дети в этой семье жили молча, потому что при таком обилии их за стеной поддерживалась тишина, и лишь изредка едва слышно доносились затаенный шепот и шаги на цыпочках.
И уже уходя из дома Вохминых, покидая этот долетевший до нашего времени отблеск Древней Руси, Бурцев наконец увидел жену егеря.
На фоне золотистой стены, под часами с кукушкой сидела истинная мадонна, кормила грудью обнаженного младенца, опустив на него огромные глаза. Она оказалась неожиданно молодой и, несмотря на полчище рожденных детей, свежей и неутомленной. Облик ее непроизвольно притягивал взгляд, так что Бурцев запнулся о ножку кровати и только тогда стряхнул оцепенение.
И не выдержал, присел перед ней, чтобы увидеть опущенные на ребенка глаза, спросил, чувствуя, что густо краснеет:
– У вас мальчик или девочка?
– Девочка, – одними губами проронила она, не отрывая взгляда.
– А сколько ей?
– Скоро будет год…
– Роды принимал Яков Иванович?