Светлый фон

— Спасибо, — кивнул он и, зная, что она уже стоит у порога, добавил как можно спокойнее: — Твои пожелания всегда сбывались.

— Я уезжаю, — донесся до него ее голос. — В экспедицию. Я напишу тебе.

Он мучительно хотел спросить ее: «Ты счастлива?», но, так и не отважившись, задал совсем другой вопрос:

— Нашла нефть?

— Нет, — в голосе ее Легостаев не заметил уныния. — И многие уже потеряли надежду.

— И ты?

— Ты же знаешь, что нет.

Он понимающе кивнул: еще бы ему не знать!

Легостаев услышал, как, едва скрипнув, закрылась дверь, как умолкали голоса в конце коридора, как духовой оркестр снова заиграл марш.

— Вот тебе и шефы, — непривычно тихо и смущенно проговорил Федор, будто был повинен в случившемся.

Никто не поддержал начатый им разговор. Он долго ходил по палате от стены к стене, стуча костылем, потом замер у окна, за которым неслышно клонилось к закату солнце.

— Весна вот, — все тем же извиняющимся тоном сказал Федор. — А будто осень. И журавли, глядишь, закурлычут. Бывало, клин над деревней идет, а мы ему: «Колесом дорога!» Это к тому, чтоб возвращались.

— Хто? — не понял казак.

— Известно кто, — с непохожей на него тоской, ответил Федор. — Журавли…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

До Нальчика Зимоглядов добирался долго — где товарняком, где попутными машинами, а где и пешком. Его гнало сюда не просто желание скрыться, затеряться в людском водовороте военного времени, не только стремление оказаться как можно дальше от Немчиновки. Он вдруг понял, что не может сейчас не приехать именно сюда, в этот город, оставивший особую отметину в его судьбе.

Вначале, спасаясь от погони, он решил было отправиться в Иркутск — настолько велика была тяга вновь пройти по следам своей молодости и медленно, останавливаясь на каждом шагу, смотреть на знакомые и незнакомые теперь улицы, хотя бы издали взглянуть на гостиницу «Националь», в которой жил осенью девятнадцатого года, а ночью постоять на берегу реки Ушаковки, притока Ангары, — на той самой Ушаковке, по которой, сброшенный в прорубь, ушел в свое последнее плавание адмирал Колчак. Однако, рассудив, что «береженого бог бережет», Зимоглядов отказался от этого намерения: зачем идти навстречу опасности, которая может подстерегать его в Иркутске? Кто знает, не увидит ли его кто-либо из знакомых ему в ту пору людей? Больше всего Зимоглядов боялся сейчас разоблачения, потому что считал самым позорным и ужасным для себя такое положение, при котором его жизнью распорядился бы не он сам, а те люди, которых он ненавидел.

Хотя гитлеровцы, отогнанные от Москвы, снова начали огрызаться и, окопавшись в брянских лесах, несомненно готовились к новому летнему наступлению, Зимоглядов потерял веру в их победу. В крахе фашистов под Москвой, в том, что они не сдержали своих заверений и хвастливых клятвенных обещаний устроить парад на Красной площади и банкет в ленинградской гостинице «Астория», как не сдержали обещания сровнять Москву с землей, — во всем этом Зимоглядов почуял недоброе предзнаменование, начало такого же, если не более разгромного конца немцев, какое уже было уготовано историей для всех завоевателей, устремлявшихся на Россию. Он был не из тех людей, которые могут заставить себя выжидать до последней минуты с потаенной, еще не окончательно потерянной надеждой. И так же, как еще в девятнадцатом он предрек печальный конец Колчаку и после его расстрела был убежден в поражении всех других претендентов на власть, в том числе и Врангеля, так и теперь, увидев, что немцы вовсе не из непобедимых, понял, что русские уж коль начнут гнать врага, то не остановятся до тех пор, пока не возьмут Берлин.