— Закурить найдется, папаша? — спросил боец, поравнявшись с Зимоглядовым.
— Некурящий, — сухо ответил Зимоглядов.
— Вот это зря, — убежденно сказал боец. — Табачок — он сердце греет.
Боец был молодой, худющий, весь какой-то высохший. «И с такими-то воевать?» — подумал Зимоглядов, а вслух сказал, не скрывая раздражения:
— Кровь не согреет, так и табак — мертвому припарка. Отступаешь небось?
Боец вскинул на него серые, с голубинкой, глаза. В них, усталых и грустных, не было того, чего так хотелось увидеть Зимоглядову — обреченности и тоски.
— И откуда слово такое выкопал, папаша? «Отступаешь»… Это не из нашенского словаря. Мелко пашешь, батя! Ты вот на мои ноги покалеченные глядишь и паникуешь. Верно, ногами я на восток иду, в Москву. А душой и сердцем — нет! А коль так, батя, значит, скоро наступать будем! «Наступать» — это слово русское, коренное.
И он, не ожидая, что скажет ему Зимоглядов, поковылял дальше.
«Наступать, — недобро усмехнулся Зимоглядов. — Куда уж, донаступались».
Теперь же, после разгрома немцев под Москвой, эти мысли воспринимались как издевка над самим собой…
Нальчик был сейчас совсем не такой, каким был в те дни, когда он, Зимоглядов, приезжал сюда вместе с Глебом. Было такое ощущение, будто с тех пор прошло много лет, будто жили они здесь с Глебом давным-давно, как бы еще в юности; и город был молодым, солнечным и зовущим, и они сами были другими. Сейчас же — и улицы, и деревья, и прохожие — все поблекло, на всем лежал грустный налет старости, несбывшихся надежд. Зимоглядову чудилось, что даже песни, взлетавшие над шагавшими в походном строю бойцами, звучали приглушенно и жестко.
Город утонул в круговерти мокрого снега. Крупные хлопья таяли, не успевая приземлиться. Воздух был сырым, пахло подснежниками. Горы укрылись сплошной пеленой серых туч. Было трудно дышать.
Зимоглядов понуро брел по улицам, еле вытаскивая из грязи ставшие непослушными ноги. Все сейчас было для него здесь чуждым и незнакомым, он будто попал в этот город впервые. Ничто не радовало сердца, и все же он понял, что отныне уже не сможет уехать отсюда никогда — не потому, что встретился здесь с прошлым, а потому, что уехать не хватит сил.
И чем больше город, прежде для него желанный и родной, казался ему сейчас чужим и даже враждебным, тем отчетливее он сознавал, что поступил правильно, приехав именно сюда.
Зимоглядов вдруг вспомнил Маргариту. Всю дорогу ему удавалось не думать о ней, о том, что он стал виновником ее смерти. Зимоглядов пытался внушить себе, что вовсе и не он приезжал сюда той страшной теперь для него, еще довоенной осенью, не он посылал Глеба в дом Маргариты: то был совсем другой, незнакомый и неведомый ему человек. Он умел внушать себе ощущение полной непричастности к тому, что происходило по его воле. Но сейчас, когда хмурые, по-военному строгие улицы как бы спрашивали его громко, настойчиво: почему он после всего, что произошло, посмел вернуться сюда? — сознание своей непоправимой и страшной вины впервые ужалило сердце.