Тот подобрался, напрягся. Как только над аласом заполоскалась пулеметная дрожь, Ларкин крупными скачками припустил к юрте. Оттуда посыпались пули, взбивая вокруг смельчака снежные фонтанчики. Будто споткнувшись за невидимое препятствие, Ларкин распластался на земле и, не мешкая, пополз дальше, неуклюже приподнимая зад и переваливая его с боку на бок. Пулеметы работали безостановочно. С наклонных стен юрты, сбитая пулями, осыпалась глина, смешанная с навозом.
Вот Ларкин достиг навеса, приподнял голову, осмотрелся. Помедлив, вскочил, пригнулся и приник телом к балбахам, сложенным на завалинке. Красноармейцы перевели дыхание.
И тут из трубы выставилась палка с белым полотнищем, испятнанным сажей. Слабый ветер лениво колыхнул простыню.
— Стоп! — крикнул Фролов.
И сразу навалилась такая тишина, что зазвенело в ушах. Ларкин недоуменно обернулся к своим: почему прекратили огонь? Ему посигналили, дескать, все в порядке.
Дверь распахнулась. Порог перешагнул человек, вскинул руки и застыл, видимо ожидая дальнейших распоряжений. За ним появился второй беляк, третий. Тесное чрево юрты извергало из себя новых и новых безоружных людей. Красноармейцы с винтовками наизготовку медленно приближались к сдавшимся.
Ларкин сразу сообразил, в чем дело, и, пользуясь тем, что на него не обращали внимания, порядком отхлебнул из фляжки и закусил снежком. Попутно одолжил посудину Коломейцеву.
— Стройся, голопузые вояки! — весело гаркнул Ларкин. — Слушай мою команду!.. Становись!
Пленные послушно начали ровнять строй.
— Полно тебе! — сказал Ларкину Фролов и отнял у того ополовиненную фляжку.
Месяц рождения жеребят принес потепление. Солнце все выше взбиралось по небосклону и ослепительно сияло, будто с лихвой отдавало земле все, чего та была лишена в декабрьскую и январскую стужу. В его полуденных лучах каждая снежинка сверкала и блестела, словно тоже превратилась в крохотное солнце.
Тени под деревьями были, как мазки сажи, плотные, резко очерченные. Бойцы жмурились от обилия света, жаловались на боль в глазах.
Костя Люн завел русскую песню. Голос у него был приятный, и красноармейцы дружно подхватили припев. Протяжная, с грустинкой, мелодия будоражила окрестную тайгу, и лошади без понуканья прибавили рыси.
Неожиданно от пленных взметнулся высокий, звенящий от натуги тенор:
— А ну молчать! — угрожающе привстал Ларкин.
— Пускай их, — остановил его Фролов. — Песня, она сердце умиротворяет.
Тоскливо, с надрывом, со слезой тянули пленные. Красноармейцы притихли, невольно сочувствуя чужому горю, побежденным врагам.