спроворь мне листьев, да покрупнее. Живенько!
Березкин побежал выполнять поручение.
Фома Филимонович поглядел ему вслед, подмигнул мне и спросил:
– Как паря?
– Хорош!
Кольчугин усмехнулся и заметил:
– Сущий цыган… ни дать ни взять. И большой умелец.
У него из рук ничего не вывалится!
Фома Филимонович поворошил палкой костер, сгреб в сторонку горящие поленья и золу и, вытащив из-за голенища большой нож, вырыл им в земле вместительную ямку, На самое дно ее он насыпал золы. Когда Березкин принес листья, старик аккуратно обернул в них глухаря, положил в ямку, засыпал ровным слоем золы и земли и передвинул костер на прежнее место.
– Вот так… – проговорил он, вытирая о траву нож.
В котле бурлило какое-то варево, и аппетитный запах щекотал ноздри.
Все расположились вокруг костра, смолистый дымок обкуривал нас и разгонял мошкару. Сквозь зеленые кружева ветвей проглядывало густо-синее безоблачное небо.
Фома Филимонович подвинулся, положил руку на мое колено и сказал:
– Значит, сон в руку выдался. Привиделось мне сегодня в ночь, будто я от тебя письмишко получил. И вручил мне его Похитун. Пришел – а ты уже тут.
– А как Похитун? – спросил я.
– А что Похитун? Он не живет. Прикидывается, что живет. Все мертвую закладывает. Съедает его винный червячок, съедает. Все свои беды и радости вином заливает. Пропащий человек! А мы с ним «душа в душу»… Сошлись мы… Ты прав был, Кондратушка: надо… для пользы дела. Тьфу!…
– Ты что же, пешком?
– Зачем пешком, на кобылке! Я ее на заброшенном зимовье оставил. Стреножил и оставил. Пусть пасется.
Сено ноне выдалось высокое, жирное. Хорош был бы укос.
Э-хе-хе! И погодка стоит подходящая. Я кружным путем до зимовья ехал, а сюда, конечно, пешочком, с ружьишком.