иной раз густо, но чаще пусто…
Юноша повествовал неровно, бессвязно, часто прерывая; иные выражения не сразу приходили, тогда говоривший запинался надолго. Что-то похожее на страх перед такой откровенностью набегало на Яшу. Человек, так открывающийся, может убежать в эту непроглядную тьму, чтобы никогда не встречаться с собеседником.
– Жили мы в селе, большом, как город, и знаменитом: там портные-кустари обшивали всю Москву. Село это расположено на Оке. У нас был дом, отец имел паи, – я только его дел не знаю, – в крупном магазине готового платья. Но мы всегда нуждались, неизвестно почему.
Только перед самой революцией выправились. И как странно: хороший портной, непьющий (таких, правда, очень мало), немногосемейный, – ну как мы: нас было два брата и сестра, – жил, пожалуй, лучше нас. У него тверже был заработок, ровнее, обеспеченнее, а все же перед отцом моим он шапку ломал. Очень уж безделье казалось величественным и завидным.
Он засмеялся сухим невеселым смехом и отошел, в сторону, очевидно, минуя какое-то препятствие. Дальнейшее звучало издали, за каждым словом его зияло молчание, полное безмолвие ночи, и казалось, он страшился этих перерывов и забрасывал фразами бездонную пропасть тьмы и беззвучья, непрерывного, как небытие.
– Это уж теперь, взрослым, я возненавидел мещанскую жизнь. В детстве я считал – до одного случая, – что так и должно быть. Маленькому семья кажется вечной. У вас не бывает такого ощущения, что все прошлое не с тобой случилось, не тобой прожито, а словно прочитано? У меня постоянно так… Я какую-нибудь Анну Каренину лучше своей родной тетки представляю, и ближе она мне. Отец тоже только в театре плакал. И он как-то не понимал, не чувствовал жизни, чужого горя не замечал… Мы это с пеленок знали и редко к нему обращались за помощью, сочувствием.
Они опять очутились бок о бок, и Шафир понимающе взял в темноте локоть нового друга, пожал и нежно поддерживал, вел не отпуская, ощущал теплоту тела, дыхания, взволнованного и прерывистого.
– Так вот я и жил больше всего своими фантазиями и все в театре хотел играть. А в самом раннем детстве, когда и театра не знал, попа представлял. Облачался в материну шаль, как в ризы, и тянул «аллилуйя». Сначала все смеялись, а потом мать сказала, что это грех. Я бегал в сад, который круто спускался к самой Оке, и там в укромном уголке, в крапиве и бурьяне, один изображал богослужение. Церковь очень любил, потому что красиво и не похоже на дом. И вообще мне всегда хотелось, чтобы моя жизнь не походила на ту, которую видел кругом. Я был уверен, что буду жить не так, как все. Я гордо ходил, откидывая голову, ни с кем из ребят не водился, много читал. И часто очень скучал, ужасно скучал. Обычно это так бывало: проснешься утром, лежишь в постели расслабленный, встать нет сил. Может быть, это от духоты в комнате случалось, –