Светлый фон

Михайлович? – сообщал Френкель, сияя большими черными страдальчески-веселыми глазами. – Мы приехали вместе из Ярославля.

Рудаков еле волочил ноги. Горячие, как пар из котла,

струи обдавали его, – это росло телесное ощущение радости, что он живет, свободный, молодой, веселый, работоспособный на этой трудной, полной борьбы, шума, забот планете, и мимо него, как туча, прошел случай неудачной любви к неподходящей, к не его женщине, и он сказал:

– Вы мне рассказываете, Рувим Аронович, а я молодых сам знакомил. Очень рад за вас обоих, Розанна Яковлевна, у меня легкая рука.

– Как вы вспоминаете лето? – с намеком спросила Розанна.

– Очень личное было оно, какое-то замкнутое. Слишком личное. Я задыхался. А сейчас я на вольном воздухе.

Наслаждаюсь тем, что дурею по вечерам от работы. Засыпаю, как убитый, вскакиваю утром, несусь в институт, и во мне что-то разматывается, какие-то совершенно неизвестные мне силы. И они поддерживают меня пятнадцать, шестнадцать часов в сутки, пока я работаю. И оказывается, пока больше ничего не надо.

Рудаков заметил, она не слушала. Она совсем оторвалась от них, подняла голову и широко зевнула, открыв солнцу розовый, полный белых зубов и влажного блеска рот.

– Не спала всю ночь. Уста-ала! Как мне пройти на

Пятницкую?

Рудаков объяснил. Расстались. Мужчины постояли несколько мгновений, смотря женщине вслед.

– Молодец Мишин, – сказал Рудаков. – Правильно выбрал. Они согласны жить туповато, и их правильно потянуло друг к другу.

– Почему вы думаете «туповато»? – спросил Френкель.

– А что там было с ними, они намекали, что чуть не произошло несчастье. А теперь мне странно, – вы хорошо знакомы, а они ни разу не называли вашего имени.

– Произошла чистая случайность, – убежденно ответил

Рудаков и рассказал о выстреле.

Во время рассказа они еще раз прошлись к Никольской.

Френкель ужасался. Он не понимал таких страстей и жаждал их.

– И это вы называете: туповато? – сказал Френкель.

Рудаков не сразу ответил. Подумал что-то о своем высокомерии и сказал: