Книги по философии, естественной истории, океанографии и истории являли странный контраст с орудиями разрушения и реликвиями пустыни. Комната могла служить зеркалом души ее владельца, этой странной души, в которой дикарь обитал рядом с цивилизованным человеком и воин рядом с философом.
Но наиболее странный контраст являла сама Максина — творение Берселиуса, его дитя, расцветшее, как хрупкий и прекрасный цветок, среди останков разрушенных им существ.
Когда на рассвете Адамс пришел за ней, он застал ее спящей.
Берселиус только что проснулся от сна, последовавшего за наркозом, и попросил позвать дочь.
Тенар выбрал для своей операционной ванную комнату из белого мрамора, смежную со спальней Берселиуса; и после операции слабость больного была так велика, а ночь так душна, что решили постелить ему кровать там же, ибо это было самое прохладное место в доме.
Чудесная это была комната. Стены, пол и потолок — все было сделано из цельного каррарского мрамора, а в углублении пола, под окном, имелась ванна, закрывавшаяся, в свободное от употребления время, бронзовой решеткой с изображениями морских змей и водорослей. Здесь не было ни тазов, ни умывальных принадлежностей, ничего, что нарушало бы чистоту и простую прелесть этой идеальной бани, в стеклянную дверь которой из-за мраморного балкона смотрели макушки деревьев, качаясь на фоне глубокого утреннего неба.
Берселиус лежал на кровати около входной двери, устремив глаза на кивающие макушки. Он слегка повернул голову при входе Максины и всмотрелся в нее долгим внимательным взглядом.
В одном этом взгляде Максине открылось все. Он снова стал самим собой. Прежнее повелительное выражение возвратилось; на устах играла тень обычной полуулыбки. Большая слабость, вместо того чтобы стушевать возродившуюся индивидуальность, наоборот, служила выгодным фоном для ее рельефности. Ясно было видно, как дух господствует над телом, и полумертвые руки, распростертые на одеяле, представляли разительный контраст с неугасимым огнем глаз.
Максина села на стул у изголовья. Она не покусилась погладить больного по руке, и вообще пыталась подавить всякое волнение, ибо хорошо знала того, кто возвратился.
— Твоя мать? — проговорил Берселиус, у которого как раз хватило голоса на то, чтобы придать словам вопросительный смысл.
— Мы телеграфировали ей, она сегодня будет здесь.
Больной снова отвернулся и стал смотреть на макушки.
В окно врывался теплый чистый воздух утра, принося с собой чириканье воробьев; над Парижем занимался день красоты и большого зноя. Жизнь и радость жизни переполняли мир, тот прекрасный мир, который люди ухитряются сделать столь ужасным, столь полным горя и слез.