— Представьте, Дмитрий Антонович, — с лучезарной улыбкой сообщил Нахрапцев начальнику, как только тот вошел в палату, — ведь три дня назад, перед тем как вы послали меня на бал за Обольяниновым, я копался в архиве, в делах военного госпиталя — и на тебе Михрютка самовар! — сам угодил в госпиталь, натуральным образом! Знал, что бывают сны в руку, но чтобы архивы…
Коллежский секретарь содержался в отдельной палате, хотя небольшой, но необыкновенно чистой. Савельев вспомнил, как в былые времена залечивал раны в смрадных убогих госпиталях, кишевших насекомыми.
— Какие архивы? Какой военный госпиталь? — машинально спросил он.
— Да тот самый, в Яссах, где скончался настоящий барон Гольц и где вы, Дмитрий Антонович, изволили идти на поправку в том же одна тысяча восемьсот одиннадцатом году.
— Ну и к чему привели раскопки?
— Пустое, — махнул рукой Нахрапцев. — Поступившие раненые бойцы, выписанные излечившиеся бойцы, выбывшие по случаю смерти… Бесконечные списки. Что нам это может дать?
— Не знаю, — задумчиво произнес статский советник, — но взглянуть не мешало бы…
— Так взгляните. Папка с этими списками лежит на моем столе. Я не успел ее вернуть в архив, за что меня, очевидно, взгреют и не подпустят больше к документам. — Последние слова молодой человек произнес с грустью. Работа в архиве доставляла ему удовольствие.
— Ох, и канцелярская же ты крыса, Андрей Иваныч! — покачал головой Савельев и с улыбкой добавил: — Не унывай, тебе за геройский поступок и полученную рану мелкие грехи спишутся.
— Так ли? — усомнился Нахрапцев. — Какое уж там геройство? Дурость одна, случайность…
— Ну-ну-ну! — перебил его Дмитрий Антонович. — Рассуждать не твое дело, раз государь-император велел представить тебя к награде.
— Неужто? — не поверил Андрей Иванович.
— Он еще сомневается! Орден, как пить дать, повесят тебе на шею, либо на грудь! — заверил его Савельев и, похлопав по руке, сказал на прощание: — Так что, голубчик, не залеживайся здесь, а скорее поднимайся и снова полезай в свою крысиную архивную нору!..
Он оставил Нахрапцева в самом радужном настроении. Закинув сплетенные руки за голову, молодой человек с мечтательной улыбкой смотрел в окно, на перистые, предзакатные облака, избороздившие бледное небо.
Как только Дмитрий Антонович прибыл в канцелярию, он сразу был вызван в кабинет начальника.
Бенкендорф в последние дни пребывал в дурном расположении духа. Император каждое утро за чашкой чая требовал от него отчета о холере морбус, а вести, приходившие из Москвы, были неутешительными. Страшная эпидемия стояла уже у самых стен Первопрестольной и стучалась во все окна и двери. К тому же губернатор Голицын докладывал, что в городе началась паника. Кто-то упорно распространял слухи, будто это коварные поляки преднамеренно отравили Волгу, и призывал горожан к польским погромам. «Если начнут убивать поляков в Москве, Польша тотчас вспыхнет. Нам это сейчас крайне нежелательно. Нельзя допустить польского бунта!» — государь ударил кулаком по столу так, что чай выплеснулся из чашки, и глаза Николая сделались бешеными. Бенкендорф побаивался такого Никса. Таким император был четырнадцатого декабря и после — во время допросов Каховского и Пестеля. И решительно никто — ни Александра Федоровна, ни дети, ни старый приятель Алекс — не имел на него влияния, ничем не умел его смягчить. «Думаю, это происки нового французского правителя», — предположил шеф жандармов. «Без всяких сомнений. — Взгляд императора застыл, по каменному лицу скользнула тень усмешки. — Орлеанский никогда не простит нам нашего презрения к его персоне. И он прекрасно осведомлен в отношении Польши…»