Светлый фон

Вцепившись в мою руку, дама в черном под рев бури звала Рультабийля, но тот с криком: «Духи дамы в черном!» – внезапно большими прыжками скрылся в ночи.

Несчастная разрыдалась. В отчаянии она принялась стучать кулаком в дверь; Бернье отпер, но плакать она не перестала. Я говорил ей какие-то пустяки, умолял успокоиться, однако отдал бы все, что угодно, чтобы найти слова, которые, никого не выдав, дали бы ей понять, какую роль я играю в драме матери и сына.

Внезапно она свернула направо, в гостиную Старого Боба, – по-видимому, потому, что дверь туда была отворена. Там мы были одни, как если бы пришли к ней в спальню, – поскольку Старый Боб опять засиделся за работой в башне Карла Смелого.

Боже мой! Этот вечер, эти минуты, что я провел с дамой в черном, как они были мучительны! Я подвергался испытанию, к которому был совершенно не подготовлен: внезапно, даже не пожаловавшись на буйство стихий (а с меня текло, словно со старого зонта), она спросила:

– Господин Сенклер, вы давно ездили в Трепор?

Я был ослеплен и оглушен сильнее, чем только что громами и молниями. На мгновение буря на дворе утихла, и я понял, что теперь, когда я оказался в укрытии, мне предстоит выдержать гораздо более мощный натиск, чем тот, с каким на протяжении веков волны атакуют форт Геркулес. Должно быть, выглядел я довольно глупо и выдал волнение, в которое повергла меня эта неожиданная фраза. Сначала я ничего не ответил, потом забормотал нечто невнятное, причем выглядел, наверное, весьма забавно. С тех пор прошли годы, однако и теперь эта сцена встает передо мною, словно я смотрю спектакль с собственным участием. Есть люди, которые, вымокнув, совсем не выглядят смешными. Вот и дама в черном, вся мокрая, только что, как и я, побывавшая под ливнем, была необычайно хороша: волосы растрепаны, шея открыта, к великолепным плечам прилип тонкий шелк платья, выглядевший в моих восхищенных глазах величественно, словно лоскут, наброшенный каким-то наследником Фидия на камень, только что превратившийся в бессмертную красоту. Я прекрасно понимаю, что мое волнение даже по прошествии стольких лет заставляет меня писать фразы, которым недостает простоты. Больше я ничего по этому поводу не скажу. Но те, кто видел дочь профессора Стейнджерсона вблизи, возможно, меня поймут; здесь, перед лицом Рультабийля, я хочу лишь подчеркнуть те почтительность и растерянность, сжавшие мне сердце, когда я увидел эту божественно прекрасную мать, которая, находясь в смятении, вызванном страшной бурей – и в прямом и в переносном смысле слова, – умоляла меня нарушить данное мною слово. Я ведь поклялся Рультабийлю, что буду молчать, и вот мое молчание было, увы, таким красноречивым, какой никогда не была ни одна из моих речей в защиту обвиняемого.