Он, будто вчера было, помнит день, что так жестко повернул ему судьбу. Кое-как оклемавшись после расстрела, прятался тогда в окраинных, разбитых войной лачугах Иркутска. Тупея от голода, пробирался в Ремесленную слободку, либо в Знаменское, просил подаяние и снова скрывался, поджидая случая, чтоб убежать подальше, туда, где его никто не знает. Жил как волк — то слишком сыт, то голоден донельзя.
Однажды, когда просил милостыню, подошла женщина, кинула в рваную шапку ломоть хлеба, внезапно сказала:
— Хапаный рубль впрок не идет, значит?
Усмехнулась.
— А мне врали, что тебя, идола, свои же расстригли… Уцелел…
Похолодев от страха, Мефодий поднял на женщину целый глаз — и вовсе обомлел: перед ним стояла та самая бабенка, у какой он когда-то отнял золото.
Дикой ждал: сейчас завопит, позовет людей, — и приготовился к бегству, даже к драке. Но женщина и не думала поднимать крик.
Она как-то странно засмеялась, полюбопытствовала:
— Плохо тебе, шаромыга?
Не услышав ответа, уверенно заключила:
— Плохо.
Еще раз взглянув на злое и растерянное лицо одноглазого, сказала:
— Поворота в жизни желаешь?
Мефодий встал, поднял шапку с медяками и хлебом, проворчал:
— В ЧК потащишь?
— Зачем же? — удивилась бабенка. — Я ее не более твоего ценю.
В голосе женщины не было угрозы и хитрости, и Дикой решил: пожалуй, ничего худого не случится. Хотела б уязвить за старое — давно бы толпу собрала.
— Пойдем со мной, — распорядилась она, оглядываясь. Но тут же усмехнулась. — Приметен сверх меры. Стемнеет — тогда иди. Не забыл, небось, где живу…
Дикой явился в памятный дом на 4-й Солдатской, как условились, в сумерках. Постучал в ставень — и вскоре очутился в просторной комнате, освещенной керосиновой лампой.
Хозяйка задвинула засов, кивнула на прихожую.