– Теперь посадят, – очнувшись, сокрушенно замотал головой Варов и, сопя, принялся вылавливать из пачки сигарету толстыми непослушными пальцами.
– А то так! – покосившись, вдруг зло произнес Любимцев. – Премию прикажешь выписать?
– Он нарочно, что ли, жену с сыном погубил? – угрюмо пробурчал Перелыгин. – Такого и врагу не пожелаешь.
– Всю жизнь махом перечеркнул, – выдохнул Потапиков.
– Нет. – Лицо Любимцева приобрело жесткое выражение, которое появлялось в минуты принятия решений. – Ни кости не сломаются, ни голова не лопнет. Трясется, наверно, что из партии, с работы вылетел, а завтра за решетку угодит. Имелся бы поп в округе, метнулся бы отпущения вымаливать. Не надо было втихаря машину брать, не надо было за руль садиться, если два года за него не брался, всю семью с собой тащить.
– Кто знает, – отрешенно глядя куда-то в угол, пробормотал Потапиков. – Кто знает, чужая душа – потемки. Мне вот рассказывали, как на Таганье начальник поискового отряда замерз в пятидесятые. Специально. Жена его другого полюбила, а уйти не могла, все мучилась, а потом взяла револьвер и в себя. Представляете, как в то время ее с поля вывозили. Еле откачали, но все равно расстались. Он женился, а однажды ушел из дома и не вернулся, через два месяца нашли.
Никто ничего не сказал в ответ, и эта лишняя, посторонняя, не к месту, история повисла в тяжелом молчании.
Перелыгина коробила холодная жестокость Любимцева, но в его словах была страшная правда.
«Пусть я трижды с ним не согласен, – думал Перелыгин, – но мы и в самом деле переносим, что кажется непереносимым, что вообще перенести нельзя, под тяжестью чего душа должна сломаться. Вот остались тесть и сын. Может, для того и остались, чтобы спасти Тараса. Каждый для чего-то остался. Отец и сын – это сила. Непрервавшийся род, неразорвавшаяся память. Надо жить дальше, и люди живут, и будут жить».
Расходились поздно, в мрачном, подавленном настроении. Хотелось поскорее избавиться от этого дня, словно утром все могло измениться, страшная правда могла обернуться ночным кошмаром и растаять с меркнущими звездами.
На улице Любимцев отдал свой рюкзак и ружье Перелыгину – не хотелось тащить. Поднимая воротник куртки, сказал:
– Не забывайте, все мы свидетели для суда.
Он шел, освещенный желтыми фонарями, и размышлял о том, что теперь Сороковов точно вынудит его уйти, злился на себя, но несправедливость этой злости сама и подавляла ее. «Да, – сказал он себе, примеряясь к неизбежному, – ничего хорошего».
Глава двадцать первая
Глава двадцать первая