– От оморока… чёрный морок, – с трудом разобрал я и тоже взглянул на светлеющую полоску рассвета.
Она была уже цвета мамкиных глаз.
Время остановилось. Даже не помню, когда бабушка Катя забрала у меня икону.
Картинка была настолько реальной, что я вновь ощутил себя беспомощным малышом. Под красным матерчатым абажуром тускло мерцал волосок электрической лампочки. Хрипело радио.
выводил дребезжащий голос.
Ну, ещё потолок. Невысохший, со свежей побелкой. А больше ничего не было видно. Потому что я лежал на столе в коричневом цигейковом комбинезоне, напоминавшем медвежью шкуру. Он был расстёгнут. Мамка надевала мне на ноги толстые шерстяные носки и валенки без калош. Значит, понесёт на руках.
В окна колотились снежинки. С наветренной стороны они ощетинились инеем. За приоткрытой форточкой грузно ворочалась с боку на бок авоська с продуктами.
Мамка сердилась. Или спешила, или что-то у неё не совсем получалось. А я лениво ворочался с боку на бок и представлял себе огромную арку с колоннами, окрашенными в бледно-розовый цвет. Над ней – крупные буквы крутым полукругом, как на нашем городском стадионе, только с надписью «Подмосковье». Чуть дальше – трава. Высокая, тёмно-зелёная, как на Алтае. И этот вот дядька, с голосищем на всю комнату. Он ходит по бескрайнему зелёному морю и топчет его ножищами. В этой песне никогда не бывает зимы. Окоём напоен вечным запахом лета. Безоблачная синева…
Когда я очнулся, алтарь был застелен Фроловым рушником. На стене висела икона. Под ней, у стены, лежал каравай белого хлеба, а ближе к нам – круглая чаша с водой. В этой воде, погрузившись в неё на треть, плавало большое яйцо с коричневой скорлупой, из-под чёрной хозяйской курицы. Удивительно не то, что оно плавало. На нём ещё и горела восковая свеча. Как мачта на яхте, у которой спущены все паруса. Захочешь, вот так, по центру, не выставишь.
Не сказать чтобы эта свеча так уж сильно горела. Она чадила, трещала, плевалась искрами перед тем, как погаснуть в очередной раз. Яйцо в таких случаях заметно раскачивалось и дрейфовало к противоположному борту. Тогда бабушка Катя прерывала свой монолог, брала в руки очередную свечу из двенадцати, горящих по кругу, и от её пламени опять зажигала ослушницу.
– Борони правду от кривды, как явь от нави и день от ночи, на слове злом, оговорном…
Она успевала произнести не более одного предложения. Чадное пламя снова давилось искрами.
Не знаю, всё или не всё Пимовна успела сказать и долго ли это всё продолжалось, но полыхнул рассвет. Через косой разлом в кирпичной стене в храм заглянуло солнце.