Глаза Грина то закрывались, то приоткрывались, и сквозь туман скользила высокая фигура. Приближалась к фотографиям, отдалялась, зачем-то перегибалась через балконные перила — а ну как полетит над кипарисовым бульваром, дурища.
Грин протянул руку в попытке удержать, не дать упасть, да сам свалился с козетки. Официант, оказавшийся кстати рядом, помог ему подняться и усесться в кресло. В награду за это гость взял у него с подноса початую бутылку шампанского.
Ледяная жидкость Грина отрезвила. И он понял: лысая девица, слоняющаяся между фотографиями, конечно, не Ида Верде — не та Верде, которую он помнил по бакинским съемкам и приему в ее крымской усадьбе. Но… Но что-то подсказывало ему, что только Верде могла придумать и сыграть нахальную пролетарку, полосующую взглядом разнеженную публику. И только вслед Верде так могли смотреть мужчины — а половина вьющихся здесь мерзавцев уже готовы плясать под ее дудку. Только дай, голуба, первую ноту.
«А впрочем, какая разница, кто она», — примирительно подумал писатель и снова погрузился в сон.
Ида смотрела на кипарисы, на небо, похожее на натянутый шелк. В Крыму небо совсем другое — прозрачное, будто созданное для акварельной размывки. А здесь — для точеного японского пера. Сколько лет назад они с Лексом стояли на одном из крымских холмов, рассматривали пальму, одиноко маячившую на сливочном небосклоне, и обсуждали с архитектором Мержановым, как должен выглядеть их удивительный стеклянный дом! Теперь ее недоразведенный муж наверняка устроит в этом доме музей ее памяти и среди многочисленных зеркал будет с пафосом играть перед посетителями роль безутешного вдовца. Еще и мемуары напишет.
Ерунда! Не стоит оглядываться!
Она теребила хрустальную сережку, которая чуть натерла мочку левого уха. Подарок матери. Две прозрачные капли в серебряных узелках.
Фойе почти опустело — гости перемещались в зрительную залу. Фотографии веселились сами по себе, без свидетелей.
Странно — сама она совсем не помнила этого дня. Только какие-то малозначительные детали. Блестящий капот пальминского автомобиля удивительного василькового цвета. Мелькают тонкостволые сосны, за ними скачет солнце. Дородный оператор отгоняет от камеры любопытствующих. Крики, визг. По веранде, никем не обихоженные, летают надувные предметы из гуттаперчи — стул (в будущем — знаменитый пальминский «хохочущий стул»!), тарелка (с настоящими меренгами!), шары, загримированные под героев неизвестной пьесы в причудливых шляпах. Дрессировщик рыси пугает набежавшую дачную ребятню своими пышными усами, которые почему-то называет «императорскими», — и грозится открыть клетку: а-а-а!