Светлый фон

— Смирно! — скомандовал Селиванов, отдавая мне рапорт.

Нахимов помимо воли косился на мои награды. Мои бойцы выстроились напротив. У каждого — Георгиевские кресты, медали «За храбрость», и не по одной. Даже Аслан — и тот с двумя медалями.

Обвёл взглядом застывший строй и произнёс короткую, но проникновенную речь. Пообещал лично доложить государю императору о героизме и самоотверженности экипажа шлюпа «Борей», а также ходатайствовать о представлении к наградам всего личного состава.

На том и расстались. Погрузились на яхту и отправились к флагману — «Двенадцати апостолам».

Глава 3

Глава 3

Мы перешли на флагман — «Двенадцать апостолов». Что и говорить, разница была как между слоном и моськой. Стодвадцатипушечный корабль первого ранга впечатлял своими исполинскими размерами и грозной мощью.

Поднялся по спущенному трапу. На палубе меня встречали построенные офицеры и дежурная караульная команда. Вперёд вышел подтянутый, с умными проницательными глазами командир.

— Ваше высокопревосходительство! Офицеры корабля «Двенадцать апостолов» для встречи построены. Командир, капитан первого ранга Владимир Алексеевич Корнилов!

— Здравствуйте, господа офицеры!

— Здравия желаем, ваше высокопревосходительство!

Затем я прошёл вдоль безукоризненного строя. Командир Корнилов чётко представлял каждого: «Лейтенант такой-то… Мичман такой-то…». Я кивал, ловил на себе взгляды — любопытные, испытующие, исполненные глубокого уважения. Так, под размеренный стук сапог о дубовый настил, и состоялось моё знакомство с экипажем легендарного флагмана.

Вечерний ужин Корнилов решил сделать праздничным — в честь победы шлюпа «Борей» над османским фрегатом «Варна». Весть о вчерашнем бое мигом разлетелась по всему отряду. В знак признания заслуг экипажа «Борея» все корабли дали холостой залп, грохот которого еще отдавался в ушах, когда наш отряд — три корабля и яхта — неторопливо продолжил путь к Константинополю. Два фрегата остались в охранении и сопровождении и должны были присоединиться позже.

В кают-компании флагмана царила приподнятая, шумная суета. Когда вестовой пригласил меня, доложив, что господа офицеры ожидают, я застал картину полного единодушия: лица сияли, в воздухе витал запах хорошего табака, кофе и предвкушения торжества.

— Господа офицеры! — скомандовал Нахимов.

Все разом встали, повернувшись ко мне. Внезапно наступила почтительная тишина.

— Добрый вечер, господа, — начал я. — Этот замечательный вечер дает прекрасный повод для исполнения важного поручения, доверенного мне Государем. Павел Степанович!

Нахимов, собранный и прямой, сделал шаг вперед. Я принял положение «смирно» и, развернув диплом с императорской печатью, начал читать четким, торжественным голосом, заглушавшим мерный скрип корабельных наборов:

Именной указ

Его Императорского Величества

Самодержца Всероссийского

№ 142

г. Санкт-Петербург

«3» июня 1845 года

На основании представления Главного морского штаба и в воздаяние отлично-усердной службы и особых трудов по командованию вверенными кораблями и формированием флотских экипажей, —

ПОВЕЛЕВАЮ:

1. Капитану 1-го ранга Павлу Степановичу Нахимову, служащему в 41-м флотском экипаже, за отличие по службе, произведен быть в Контр-адмиралы, с назначением командиром 1-й бригады 1-й флотской дивизии Черноморского флота.

2. Указ сей объявить по Морскому ведомству и внести в послужной список упомянутого адмирала.

На подлинном собственною Его Императорского Величества рукою подписано:

НИКОЛАЙ I'.

В кают-компании на миг воцарилась полная тишина, которую тут же взорвал гул восторженных голосов. Я закрыл указ и, сделав шаг к Нахимову, протянул ему диплом.

— Примите поздравления, господин контр-адмирал!

Павел Степанович, обычно такой сдержанный и суровый, на мгновение растерялся. На его смуглом, обветренном лице читались и смущение, и гордость, и детская радость от столь неожиданного известия среди моря. Он взял диплом твердой рукой.

— Служу трону и Отечеству! — прогремел его голос, и в нем звучала сталь.

— Что же, Павел Степанович, надеюсь, вы позаботились об адмиральских эполетах? — спросил я с легкой улыбкой.

— Никак нет, ваше высокопревосходительство, — честно признался он. — Не ожидал получить высочайшую милость в такой обстановке.

— Что ж вы так, дорогой Павел Степанович, — покачал я головой. Я взял у стоящего рядом Паши небольшую коробку, открыл ее и достал пару новеньких, тяжелых контр-адмиральских эполет с черным орлом. — Примите от меня, в подарок. На добрую память об этом дне.

— Благодарю вас, ваше сиятельство… — пробормотал Нахимов, и я видел, как у него на мгновение блеснули глаза. Он взял эполеты, и его пальцы сжимали их так, будто это были самые ценные трофеи.

— А теперь, господа! — обвел я взглядом сияющие лица офицеров. — Полагаю, честь нового контр-адмирала и доблесть экипажа «Борея» требуют достойного празднования! За русский флот!

Грохот дружного «Ура!» сотряс стены кают-компании, возвещая о начале долгого и заслуженного праздника.

Ужин в кают-компании проходил на удивление душевно. Звенели бокалы, звучали привычные здравницы и тосты с пожеланиями. Атмосфера была по-праздничному тёплой, но, как водится среди господ офицеров, вскоре захотелось чего-то большего, чем просто разговоры. Лейтенант Яковлев принёс изящную испанскую гитару и, к всеобщему одобрению, начал исполнять модные парижские романсы. А после, сдавленным, слащавым тенорком, затянул что-то жалостливое на русском — про разбитые сердца и увядшие розы. Даже слов запомнить не удалось.

Видимо, всё, что я думал об этом «творчестве», столь откровенно отобразилось на моём лице, что не осталось незамеченным.

— Ваше сиятельство, что-то не так? — спросил Корнилов, поймав мой взгляд. Его глаза, ещё секунду назад подёрнутые дымкой винного уюта, стали внимательными и острыми.

Терпение лопнуло. Горячий порыв, сдобренный выпитым вином и давней, глухой досадой, вырвался наружу.

— Всё не так, господа офицеры. Всё. Я всегда думал о вас как об особой касте. Завидовал, не скрою. Элита империи, морские волки бороздящие моря и океаны. А вы… — я махнул рукой в сторону смущённо замершего Яковлева, — вы исполняете какие-то девичьи вздохи. Да ещё на французском! Что я должен думать? Что передо мной собрание жеманных кавалеров, случайно облачённых в форму офицеров флота?

Воздух в кают-компании сгустился и похолодел. Лица присутствующих потемнели. В их напряжённой тишине, в сжатых челюстях и вспыхнувших глазах читалось одно: окажись я не в моих чинах, вызов был бы неминуем. Почуяв, что перегнул палку, я сдал обороты, смягчив тон.

— Не обижайтесь, господа. Речь не о личном. Просто накатила унылая горечь — будто разбиваются последние иллюзии отрока. Если уж и петь о грусти, то пусть она будет настоящей. Мужской. С ветром, солью на губах и пенным гребнем за кормой.

В наступившей тишине прозвучал чёткий, обиженный голос:

— Может, вы продемонстрируете нам эту «настоящую» грусть, ваше сиятельство? — Лейтенант Яковлев, бледный от сдержанного гнева, смотрел на меня с немым вызовом, протягивая гитару.

Я медленно поднялся.

— Лейтенант, вы просто не понимаете, с кем связались.

Инструмент оказался в моих руках непривычно лёгким, почти игрушечным. Век не держал в руках инструмент. Прошёлся большим пальцем по струнам, почувствовал их отзывчивую дрожь. Поправил колки на слух, будто вспоминая давно утраченный навык. И выдал короткий, перехватывающий дух перебор — не плаксивый, а плотный, ритмичный, как удар сердца перед боем.

— Для славных офицеров императорского флота, — сказал я тихо, и голос, к моему удивлению, не дрогнул.

Краткий, лаконичный проигрыш врезался в тишину, расчистив для неё место.

'Споёмте, друзья, ведь завтра в поход

Уйдём в предрассветный туман…'

Голос сорвался с места не песней, а разговором. Тяжёлым, честным, лишённым всякой слащавости. Он не пел о несчастной любви — он говорил о долге, о прощании, которое крепче любой клятвы.

'Прощай, любимый город!

Уходим завтра в море.

И ранней порой

Мелькнёт за кормой

Знакомый платок голубой…'

Я не видел их лиц, глядя поверх голов в одну точку, но чувствовал, как меняется воздух. Исчезла натянутость, обида, позёрство. Каждое слово, каждая нота падали не в уши, а прямо в душу, будили что-то сокровенное, что хранилось за формой, чинами и бравадой. Песня стала не исполнением, а исповедью. Общей для всех в этой комнате.

«…На рейде большом легла тишина…»

Последний аккорд прозвучал и растворился в гробовой тишине. Я опустил гитару. В кают-компании стоял такой звонкий, абсолютный покой, что был слышен треск фитиля в лампе да далёкий скрип корабельных снастей.

Первым пришёл в себя Корнилов. Он медленно, будто сквозь сон, произнёс:

— Господа… это не песня. Это… просто чудо.

И тишину разорвало. Взрыв. Кают-компания взревела единым, восторженным криком. Стол загудел, все кричали, не слыша друг друга, пытаясь перекричать собственные эмоции.

— К ПОРЯДКУ, ГОСПОДА! — раскатистый, как выстрел орудия, голос Нахимова врезался в этот гамм.

Все смолкли, будто окаченные ледяной водой. Нахимов, обвёл взглядом притихшее собрание, а затем устремил его на меня. Я сидел спокойно, с едва заметной улыбкой в уголках губ, наблюдая за бурей, которую посеял.