В день годовщины революции, 7 ноября 1948 года, Берггольц делает чрезвычайно важную запись:
К Главной книге… если я не расскажу о жизни и переживаниях моего поколения в 37–38 гг. — значит, я не расскажу главного и все предыдущее — описание детства, зов революции, Ленин, вступление в комсомол и партию, и все последующее — война, блокада, сегодняшняя моя жизнь — будет почти обесценено.
К Главной книге… если я не расскажу о жизни и переживаниях моего поколения в 37–38 гг. — значит, я не расскажу главного и все предыдущее — описание детства, зов революции, Ленин, вступление в комсомол и партию, и все последующее — война, блокада, сегодняшняя моя жизнь — будет почти обесценено.
Она совершенно точно определяет ключевой момент советской истории, названный впоследствии историками Большим террором и затеняемый обычно войной.
И еще одно чрезвычайно важное ее наблюдение во время пребывания в селе Старое Рахино, в котором из 450 мужчин вернулись домой 50, где «почти в каждой избе — убитые или заключенные» (23.05.1949): «Читают больше о войне, хотя сами ее только что пережили. Но все кажется, что это — не она, а была какая-то другая, красивая и героическая» (22.06.1949).
Это как будто послание нам, для которых победа в войне стала «исповеданием веры»: только не в той, какая была на самом деле, а сочиненной стараниями тысяч пропагандистов (иногда именующих себя историками).
Смерть «папаши» многое изменила. Однако в основе система осталась той же. Берггольц, одна из немногих, открыто выступила за отмену позорного постановления 1946 года о журналах «Звезда» и «Ленинград», однако никаких последствий это не имело. ХХ съезд она однажды назвала провокацией. «Встречи» Хрущёва с интеллигенцией не закончились посадками, но ощущение от них не стало оттого менее мерзким. Дневник в 1950–60‐е годы она вела спорадически, это скорее отдельные записи. Мешали личная драма и тяжелые запои.
Девятого июня 1963 года Берггольц как будто подводит итоги еще далеко не прожитой жизни:
«Общая идея» исчезает окончательно, суррогатов для нее нет и не может быть, человеческое и женское одиночество — беспросветно. Временами, несмотря на совершенно бесспорную, огромную и звучную славу, я чувствую, что — а ведь жизнь-то у тебя, матушка, — не удалась. Бобылка, бесплодная смоковница, и вот она — одинокая и совершенно недостаточно обеспеченная старость… И никому я больше не нужна (только что народу!), и никто уже не будет любить, и ни с кем не лягу я в постель — и ведь это навсегда, до смерти. А работы много, и может быть, она смогла бы кого-нибудь согреть и утешить в бесприютной нашей, лицемерной и до ужаса лживой жизни.