Он много говорит мне о своей любви, даже, пожалуй, многословно много, — записывает Ольга в свой день рождения. — Много говорит о том, какая я красивая. А я, верно, очень хороша стала. Наедине с собою я могу себе в этом сознаться. Кожа потрясающая — атласная, упругая, теплая, играет всеми тончайшими своими цветами. Цвет лица небывалый, ярко-голубые глаза, тело пополнело, налилось, приобрело какую-то особую ленивость. Да, я сама знаю, что хороша сейчас, как никогда, как, пожалуй, бываю хороша, — только по-другому — когда приезжаю с юга. О, как бы любовался мной, как наслаждался бы мною Коля! Как он любил меня, какие гимны мне складывал тогда, когда я была худа, костиста, утомлена… А сейчас бы… — господи!
Я все недоумеваю: неужели та жизнь действительно кончилась? (16.05.1942)
Внешне — в личном плане — началась другая жизнь, да и в отношении материальном Берггольц живет — по блокадным меркам — вполне благополучно. «Ольга — элегантная, нарядная, даже с трудом можно представить, что год тому назад в косноязычном бреду умер от голода Коля Молчанов», — замечает Машкова 23 февраля 1943 года. Однако память, мучительная память никогда ее не оставляла. Это запечатлено и на страницах дневника, и, позднее, в одном из лучших ее стихов:
Дневник Берггольц — хроника жизни блокадного города, хроника, не слишком напоминающая героический канон, в создание которого она внесла, возможно, наиболее весомую лепту:
О, как все это опротивело, — людоеды, продырявленные крыши, выбитые стекла, идиотическое разрушение города — тоже, героика, романтика войны! Вонючее занятие, подлое и пакостное. Все героическое живет лишь в том, что идет вопреки войне и не естественно ей. И до скрежета зубовного, до потери дыхания от ненависти — жаль людей, и противно, противно, душно во всем этом… (20.05.1942)
О, как все это опротивело, — людоеды, продырявленные крыши, выбитые стекла, идиотическое разрушение города — тоже, героика, романтика войны! Вонючее занятие, подлое и пакостное. Все героическое живет лишь в том, что идет вопреки войне и не естественно ей. И до скрежета зубовного, до потери дыхания от ненависти — жаль людей, и противно, противно, душно во всем этом… (20.05.1942)
Людоеды — это не по слухам: Юрий Прендель, в отделении которого проводилась психиатрическая экспертиза на предмет вменяемости задержанных каннибалов, рассказал ей, что случаев людоедства в еще не закончившемся мае 1942‐го было больше (15), чем в апреле (11). Позднее Берггольц пришлось самой разговаривать с людоедкой, разумеется, не подозревая об этом: старуха, просившаяся к ней в няньки, как выяснилось позднее, съела своего трехлетнего племянника. Берггольц «два дня была этим просто раздавлена. Когда приходилось слышать о людоедах, было противно и ужасно, но это совсем другое, когда вдруг человек, с которым ты общался, — оказывается людоедом» (12.02.1943).