Светлый фон

Боже мой, Боже мой! Я не знаю — чего во мне больше — ненависти к немцам или раздражения, бешеного, щемящего, смешанного с дикой жалостью, — к нашему правительству. Этак обосраться! Почти вся Украина у немцев, — наша сталь, наш уголь, наши люди, люди, люди! А м[ожет] б[ыть], именно люди-то и подвели? М[ожет] б[ыть], именно люди-то только и делали, что соблюдали видимость? Мы все последние годы занимались больше всего тем, что соблюдали видимость. Может быть, мы так позорно воюем не только потому, что у нас не хватает техники (но почему, почему, черт возьми, не хватает, должно было хватать, мы жертвовали во имя ее всем!), не только потому, что душит неорганизованность, везде мертвечина, везде Шумиловы и Махановы, — кадры [помёта] 37–38 года, — но и потому, что люди задолго до войны устали, перестали верить, узнали, что им не за что бороться?

…Та дикая ложь, которая меня лично душила, как писателя, была ведь страшна мне не только потому, что МНЕ душу запечатывали, а еще и потому, что я видела, к чему это ведет, как растет пропасть между народом и государством, как все дальше и дальше расходятся две жизни — настоящая и официальная (22.09.1941).

Получив известие о высылке отца (из блокадного Ленинграда!) в Красноярский край, высылке за «немецкую» фамилию, Ольга пишет:

Боже мой! За что же мы бьемся, за что погиб Коля, за что я хожу с пылающей раной в сердце? За систему, при которой чудесного человека, отличного военного врача, настоящего русского патриота вот так ни за что оскорбили, скомкали, обрекли на гибель, и с этим ничего нельзя было поделать? (03.04.1942)

Боже мой! За что же мы бьемся, за что погиб Коля, за что я хожу с пылающей раной в сердце? За систему, при которой чудесного человека, отличного военного врача, настоящего русского патриота вот так ни за что оскорбили, скомкали, обрекли на гибель, и с этим ничего нельзя было поделать? (03.04.1942)

В том же апреле 1942 года пророчествует — без кавычек:

Живу двойственно: вдруг с ужасом, с тоской, с отчаянием, — слушая радио или читая газеты — понимаю, какая ложь и кошмар все, что происходит, понимаю это сердцем, вижу, что и после войны ничего не изменится (12.04.1942).

Живу двойственно: вдруг с ужасом, с тоской, с отчаянием, — слушая радио или читая газеты — понимаю, какая ложь и кошмар все, что происходит, понимаю это сердцем, вижу, что и после войны ничего не изменится (12.04.1942).

И в самом деле — ничего не изменилось, разве что стало еще хуже: надежды на перемены улетучились, и питать иллюзий не приходилось. Писателей мобилизовали в агитаторы на выборах: