Потом, помолчав, добавил:
— Дайте статью, пишите, сколько захочется. Я вас не ограничиваю. Да, и обязательно рисунок… Дайте рисунок! Хорошо бы его показать в момент выступления… чтобы захватывало и волновало! Все, мон шер.
Прощайте! Идите домой, — дружески добавил он, — и наберитесь творческих сил…
На следующий день, после работы (полдня писал цветы), я отправился в свой любимый Люксембургский сад, отыскал там безлюдный уголок с одинокой приветливой скамьей. Лег на нее и, думая о том, чтобы набрать побольше творческих сил, незаметно уснул. Меня разбудил игравший где-то невдалеке духовой оркестр.
Вечернее бледно-зеленое небо было покрыто лирическими сиреневыми облачками. Деревья готовились к дреме. Пахло сыростью. Боясь опоздать на вечер, я вскочил, поправил шляпу и скорым шагом направился к Ваграму.
Я у входа. Большая, пытающаяся пробраться в зал толпа. Мощно работая локтями, я пробрался к охране и с гордостью показал ей свой корреспондентский билет.
Охрана холодно поглядела на мой билет и глухо проворчала:
— Проходите!
Я в зале. Отдышался. Стремлюсь к кафедре, где будет находиться моя знаменитая модель.
Председательствовала на этом вечере известная революционерка Вера Фигнер. Женщина подтянутая, с бледным лицом и сдержанными жестами.
Она встала и тихим голосом объявила, что вечер открыт.
— Слово предоставляется, — сказал она, — для приветствия нашему гостю, профессору русского языка (фамилию его моя память не сохранила).
На кафедру взошел пожилой коренастый француз в пенсне. Он хотел поприветствовать гостя и публику на русском языке, но после нескольких слов, произнесенных с трудом и с большим акцентом, перешел на свой родной язык. Не успел он сойти с кафедры, как Вера Фигнер, волнуясь, громко и радостно объявила:
— Друзья, сейчас выступит наш дорогой гость — великий русский писатель, отдавший свою жизнь рабочему классу… — и смолкла. Потом, глубоко вздохнув, выкрикнула: — Алексей Максимович Горький!
В зале будто гром грянул. Его раскаты, казалось, потрясали стены и раскачивали люстры. Все, стоя, аплодировали и кричали: «Горький!!! Горький!!!» Горький стоял бледный, растерянный. Дрожащими от волнения руками он указывал на свое больное горло, моля о пощаде. Он что-то шептал стоящим близ него людям и сильно кашлял.
Так продолжалось минут десять.
И когда руки у публики от неистовых аплодисментов устали, а глотки от криков охрипли — наступило небольшое затишье. Этим моментом воспользовался некто из публики, человек монументального телосложения. Он забрался на кафедру и, стоя рядом с Горьким, густым басом прогудел: