Я наклонилась и еще раз поцеловала его, и потом еще.
А потом я ушла, после каких-то недолгих речей, которых не помню, но в них не было теней».
Однако, хотя Карташов и не схватил свою Хуа-лу за копытце, с семейством Гиппиус интимные отношения будущего министра Временного правительства не прервались: в нем вспыхнула любовь к Татьяне Николаевне, которая была своей сестре очень духовно близка и держала ее в курсе нового романа.
«Я с Татой говорила все больше. И выяснилось, что она не только понимает, а у нее все точно и было, только не определено так (…) Тата тоже подошла к нам в Главном (…) Тата, Ната, Карташов и Кузнецов переселились в нашу квартиру (…) Тата, Ната и Карташов (…) Тата в Париж писала нам самые длинные письма, поддерживала близость – их с нами. Тата цельная, изумительная, верная. Не отступила, хранила, несла. Боролась за нас с Карташовым и с нами за него. Сцепляла свою тройку (…) Мы просили Тату приехать к нам на Ривьеру и там вместе с нами причаститься. Сказали ей все.
За час до отъезда были все у нас и вышло объяснение. Карташов говорил, что если Тата поедет, то этим она окончательно разорвет их тройственность и отделит его от нас. Предлагали так: что они совершат здесь то же, что мы – там (…) Жили тихо. Огорчались Татой. Писали.
Не знали, как быть, и вдруг телеграмма: приедем все трое (…)
Служили литургию по нашей. Так как она вся – тройная, то было двое 1-х, двое 2-х, и двое – 3-х. Я была с Натой милой, тихой, глубокой – третьими.
Все мы тут соединились. Оставалось жизнью связь оправдать», – писала в своем Дневнике Зинаида Гиппиус, и поразительно, что к точно таким же мыслям приходил и сам Пришвин, когда подводил итог своей истории любви: «Если я оправдаю ее, то тем самым и себя оправдаю. Как много в этом смысла – оправдать! Положу все на это – и Лялю свою оправдаю»; «Наша встреча дана нам в оправдание прошлого».
Совпадение во взглядах с Мережковским и Гиппиус не исчерпывалось отношением к традиционной Церкви, но странным образом отозвалось и на политических или, лучше сказать, внешнеполитических воззрениях писателя. Странная логика толкала Пришвина в 1940 году в оправдание государственного насилия, в том числе немецкого фашизма.
То, что мы знаем о фашизме сегодня, не равно тому, что знали о нем люди во второй половине 30-х годов, и когда Пришвин писал о том, что в спорах с Разумником он «как взнузданный стоял за Германию», а «Р. за французов, потому что они против нас („хуже нас никого нет“)», это разногласие не выходило за рамки обычных интеллигентских кухонных споров. Тут любопытно иное: пройдет всего несколько лет, и Иванов-Разумник уйдет, пусть вынужденно, к немцам и будет печататься в профашистской газете, а Пришвин вспомнит немецкий язык и выступит с антифашистской речью по советскому радио для заграницы. Но это будет потом, а пока настроения Пришвина были совсем иными.