И когда я теперь в этом страшном полете и, может быть, самом грешном, всматриваюсь в черты древней матери, породившей в мире движенье и время, я вижу в новом свете лицо моей подруги: она давно мне мать; эта же Ева, соблазнившая меня когда-то яблоком познания добра и зла, теперь уже не жена-соблазнительница, а мать, родившая меня на борьбу со временем и смертью.
Я смотрю на нее, больную, на подушке, и знаю, физически чувствую, что она не умрет. И пусть даже ее и похоронят, я знаю, для меня это не будет та страшная смерть, перед которой трепещет все живое. Для меня эта смерть будет последней повозкой бесконечной цепи повозок Израиля, медленно движущейся в пустыне в страну обетованную. Эта смерть будет моим окончательным освобождением, – после того времени больше не будет».
Я не решусь комментировать эти строки. Опровергают они или подтверждают мои предположения о «прелестной» сущности пришвинской любви, они все равно прекрасны, печальны и глубоки. Читая их, невозможно не поверить в реальность существования тех самых неоскорбляемых родников человеческой души, из которых пробивается творческая энергия писателя. И библейские образы здесь совсем не случайны. Пришвин вообще много читал в это время. Достоевского, Тютчева, но более всего – Библию, которую они нашли с Валерией Дмитриевной в старом дровяном сарае, и на шестьдесят девятом году жизни Пришвин впервые прочел ее целиком. Это чтение сильно повлияло на его творчество и ход мыслей, и он сам видел, что теперь, в дни величайших народных бедствий, в нем открывается что-то новое:
«Мне кажется, что я сейчас нахожусь накануне того же выхода из нравственного заключения, которым было мне путешествие в край непуганых птиц. С таким же чувством благоговения, как тогда в природу, я теперь направляюсь к человеку, и первый отрезок жизни возьму его в себя и к этому ничтожному серпику жизни приставлю дополнительный – всего человека. Так и начну свой новый круг жизни».
Война вела Пришвина к переоценке всей его жизни, в особенности советского периода, и вспоминая, какую обиду испытал писатель, когда его обошли и дали не тот орден в 1939 году, читаешь в Дневнике сорок второго года:
«Часто мне кажется, будто в составе власти, определявшей положение писателя в Союзе, находились люди, понимавшие меня лучше, чем я сам. Мне кажется, что, например, кто-то не пустил меня к Сталину, когда я пришел к нему в своем неразумии (и рад бы прокомментировать, да нигде с упоминанием этого похода не сталкивался. –