Несколько раз Пришвину казалось, что Валерия Дмитриевна забеременела, и он сам не знал, радоваться этому или нет («…она ночью с упреком спросила меня: „Если мужчина любит женщину, то он хочет иметь от нее ребенка, а ты как будто не хочешь. Почему ты не хочешь?“); зимой Пришвины ездили в Малеевку, а ранней весной Михаил Михайлович по командировке от редакции „Красной звезды“ посетил Весьегонское военно-охотничье хозяйство; „Новый мир“ сократил и без особой радости стал печатать в 9—10 номерах „Фацелию“, написанную весной 1940 года, и Пришвин был недоволен тем, что жена не сумела новую вещь отстоять. Однако в ноябрьском номере журнала вместо продолжения „Лесной капели“, куда входила и „Фацелия“, была напечатана грубая и бессмысленная, дурно пахнущая статья С. Мстиславского (полное убожество по сравнению даже с рапповской критикой 1930 года), где много кому из писателей попало, а Пришвин обвинялся даже не в аполитичности, эпигонстве и бегстве в природу, как прежде, а в откровенно враждебном мировоззрении: „Не пришвинским лозунгом – „Лови мгновение, как дитя, и будешь счастлив“ – должны мы напутствовать детей“.
Случись это году в 1937-м или 1938-м, Михаилу Михайловичу пришлось бы совсем несладко, теперь же он написал гневное письмо своему благодетелю Ставскому: «Предупреждаю Вас, что борьба за „Лесную капель“, „Жень-шень“
и т. п. для меня есть такая же борьба за родину, как и для вас, военного, борьба за ту же родину на фронте… Я очень боюсь, что литераторы… умышленно не хотят понимать, что за моими цветочками и зверушками очень прозрачно виден человек нашей родины, что борьбу с ними мне еще предстоит вести упорную… Я это подозревал еще во время диктатуры РАППа, когда вы мне начали оказывать дружескую поддержку и когда я, именно обороняясь, написал «Женьшень». И вот почему нынешня Ваша недооценка моей «Фацелии» и «Лесной капели» не могут ни в коем случае отнять уважение к Вам, доказавшему не словом, а физической кровью своей любовь к родине…»
Однако Валерии Дмитриевне прощал все: «У Л. нет малейшего интереса к жизненной игре. Пробовал совершенствовать ее в писании дневника – не принимает; фотографировать – нет; ездить на велосипеде научилась, но бесстрастно; автомобиль ненавидит; сидит над рукописями только ради меня; политикой вовсе не интересуется. Единственный талант у нее – это любовь».[1077] Но заключил свою книгу об этой любви такими словами: «Наша встреча была Страшным Судом ее личности». В известном смысле и его тоже…
А мир между тем все больше и больше охватывала война, которую Пришвин, подобно революции, был склонен рассматривать в качестве Страшного суда над народами. «Первое было, это пришло ясное сознание войны как суда народа», – записал он 22 июня 1941 года, а позднее добавил: «Дни Суда всего нашего народа, нашего Достоевского, Толстого, Гоголя, Петра Первого и всех нас».