Светлый фон

Это подчеркнутое отвержение от носителей идей разъясняет нам, что именно Пастернак понимает под «разрушением формы». Меньше всего его волнует форма как внешняя видимость порядка, или, как он едко замечает в «Охранной грамоте», – «некоторая богадельня, где кучка стариков в хламидах и сандалиях или париках и камзолах врет непроглядную отсебятину» (III: 169). Для Пастернака форма «есть органический ключ существования, формой должно обладать все живое, чтобы существовать» (IV: 452). А схематические композиции его ранней прозы казались ему теперь частью общего отвержения органической силы жизненного самообновления и одушевления. И именно об этом Пастернак писал Джорджу Риви (декабрь 1959 года), утверждая, что в ранней прозе «редкие зерна жизни и правды перемешаны с огромным количеством мертвой, схематичной бессмыслицы и несуществующего сырья» (Х: 550).

Завершая работу над очерком «Люди и положения», Пастернак подытоживает труд всей своей жизни, рисуя портреты грузинских поэтов, Тициана Табидзе и Паоло Яшвили. Создавая образы этих людей, погибших в неравном противостоянии с веком, Пастернак возвращается к темам своего художественного мира. На первый план выводится потенциал «душевных запасов» с центростремительными и центробежными устремлениями лирического дара, проникающего в стихи и навсегда оставшегося там живым:

Если Яшвили весь был во внешнем, центробежном проявлении, Тициан Табидзе был устремлен внутрь и каждою своей строкой и каждым шагом звал в глубину своей богатой, полной догадок и предчувствий души. […] Это присутствие незатронутых душевных запасов создает фон и второй план его стихов и придает им то особое настроение, которым они пронизаны и которое составляет их главную и горькую прелесть. Души в его стихах столько же, сколько ее было в нем самом, души сложной, затаенной, целиком направленной к добру и способной к ясновидению и самопожертвованию (III: 343).

Если Яшвили весь был во внешнем, центробежном проявлении, Тициан Табидзе был устремлен внутрь и каждою своей строкой и каждым шагом звал в глубину своей богатой, полной догадок и предчувствий души.

[…] Это присутствие незатронутых душевных запасов создает фон и второй план его стихов и придает им то особое настроение, которым они пронизаны и которое составляет их главную и горькую прелесть. Души в его стихах столько же, сколько ее было в нем самом, души сложной, затаенной, целиком направленной к добру и способной к ясновидению и самопожертвованию (III: 343).

Смысл здесь сказанного выявляется более четко, если мы вспомним, что Пастернак писал когда-то о своем восхищении «априористами лирики» и настаивал, что «лирический деятель, называйте его, как хотите, – начало интегрирующее прежде всего» (V: 9). С тех пор стиль его повествования радикально изменился, была отброшена философская терминология, но все же ясно, что и в раннем, и в позднем творчестве Пастернак выбирал поприще защитника души и оставался верен этому необычному (и, возможно, причудливому) призванию. И когда повествование «о годах, обстоятельствах, людях и судьбах, охваченных рамою революции» (III: 345) приняло форму реалистического романа, поиск новых художественных средств для воплощения «нематериального волнения» не ушел на второй план. Но для того чтобы проследить этот путь, нам потребуется новое исследование и самый тщательный анализ его необычных открытий в прозе.