Мальчика, вставшего на холмик, где похоронена мать, хлещут дождь и ветер, но ответить на вызов стихии ничем, кроме детских слез, он еще не способен:
Он поднял голову и окинул с возвышения осенние пустыри и главы монастыря отсутствующим взором. Его курносое лицо исказилось. Шея его вытянулась. Если бы таким движением поднял голову волчонок, было бы ясно, что он сейчас завоет. Закрыв лицо руками, мальчик зарыдал. Летевшее навстречу облако стало хлестать его по рукам и лицу мокрыми плетьми холодного ливня (IV: 6–7).
Он поднял голову и окинул с возвышения осенние пустыри и главы монастыря отсутствующим взором. Его курносое лицо исказилось. Шея его вытянулась. Если бы таким движением поднял голову волчонок, было бы ясно, что он сейчас завоет. Закрыв лицо руками, мальчик зарыдал. Летевшее навстречу облако стало хлестать его по рукам и лицу мокрыми плетьми холодного ливня (IV: 6–7).
Но это первое, пусть тщетное противоборство с непогодой и потерей родного человека становится символом пробуждения творческих способностей будущего поэта, и именно эти образы свидетельствуют о важном переосмыслении художественного подхода.
При этом философские мотивы в романе становятся как бы менее ощутимы. Описывая приезд философа Николая Николаевича Веденяпина в Москву в период революционных волнений и надвигающихся голода и хаоса, Пастернак прежде всего подчеркивает радость Юрия. Но скоро молодой герой ощущает, что дядя, когда-то так сильно на него повлиявший, уже стал частью уходящего мира:
Это было поразительное, незабываемое, знаменательное свидание. Кумир его детства, властитель его юношеских дум, живой во плоти опять стоял перед ним. Николаю Николаевичу очень шла седина. Заграничный широкий костюм хорошо сидел на нем. Для своих лет он был еще очень моложав и смотрел красавцем. Конечно, он сильно терял в соседстве с громадностью совершавшегося. События заслоняли его. Но Юрию Андреевичу и не приходило в голову мерить его таким мерилом (IV: 176; курсив мой. – Е. Г.).
Это было поразительное, незабываемое, знаменательное свидание. Кумир его детства, властитель его юношеских дум, живой во плоти опять стоял перед ним.
Николаю Николаевичу очень шла седина. Заграничный широкий костюм хорошо сидел на нем. Для своих лет он был еще очень моложав и смотрел красавцем.
Конечно, он сильно терял в соседстве с громадностью совершавшегося. События заслоняли его. Но Юрию Андреевичу и не приходило в голову мерить его таким мерилом (IV: 176; курсив мой. –
В этом как бы малозначительном эпизоде нашли отражение художественные цели, вставшие перед Пастернаком. Его ранний стиль со столь значимым философским интертекстом (плодом его юношеских размышлений), разработанный когда-то с такой тщательностью, уже не соответствовал масштабам колоссальной исторической катастрофы. Как он подчеркивает в очерке «Люди и положения», новая реальность требовала переосмысления творческого подхода: а писать стало необходимо «так, чтобы замирало сердце и подымались дыбом волосы» (III: 345).