«Небо» собирает стихотворение в единое целое. В соответствии с эстетикой трансплантации Слуцкий создает парономастическую параллель между «пейсами» и «рейсами»:
В этих строках горячее небо из предыдущего стихотворения превращается в копоть неба над крематорием, заставляющей вспомнить о холокосте: в этой небесной копоти расточаются и сгорают жизни поэтов… Стыдясь показаться на свет, они вели существование обреченных ночных птиц. И действительно (процитируем еще одно позднее стихотворение): «Понимаешь отчетливо вдруг: / небо / с ангелами и облаками / ускользнуло из рук»[331]. Впрочем, понимание приходит не вдруг. Попытки Слуцкого вернуться к традиционной дихотомии русская земля / русское небо обрушиваются в процессе построения его пространственной парадигмы, которая не удовлетворяет его требованиям. Вместо этого он совершает нечто куда более дерзкое: отделяет свое лирическое «я», погружающееся в глубины молчания, от своего творчества. Таким способом он, старый еврей, оберегает собственную поэтическую постройку, завершает ее и оставляет в неприкосновенности[332].
Мне представляется, что именно в этом смысл стихотворения «Завяжи меня узелком на платке…». Вот его текст:
Это стихотворение принято считать исповедью Слуцкого перед Россией. Однако язык его противоречит такому сентиментальному прочтению и взывает к метапоэтической расшифровке. Собеседник здесь не упомянут, поскольку Слуцкий остается в рамках своего поэтического пространства, в котором уживаются и хала, и калач (вспомним «Все пропало…»). Слово поэта совершает прыжок в вечность в тот момент, когда сам он собирается покинуть сцену, выбрав для себя судьбу без возвращения.
Однако «ржавый гвоздь» по-прежнему идет на создание жизни. «Как творит умолкший поэт?» – таков наш последний вопрос.
«За ту строку отличную, что мы искали ощупью» («Голос друга»)
«За ту строку отличную, что мы искали ощупью»
(«Голос друга»)
Во введении я писал, что опоры, которые удерживали Слуцкого внутри русской традиции, в конце концов пошатнулись, сделав его существование русскоязычного писаря-поэта-переводчика невозможным. Кризис, отраженный в стихотворении «Романы из школьной программы…», хорошо иллюстрирует этот тезис. Тем не менее в завершающей части нашего исследования необходимо вернуться к нему и рассмотреть заново. Категория забвения, которую Слуцкий модифицировал, откликаясь на последний свой миф о Пушкине, – присутствует во всем его поэтическом мышлении. Этот фактор во всей полноте представлен в стихотворении 1960 года «Начинается длинная, как мировая война…». Там четко перечислены основные компоненты его поэтики: герменевтический (поэзия «словно кхмерские письмена»), трансплантационный (поэт на «должности председателя КГБ») и связанный с построением канона («Ты – строитель») плюс открытость интерпретации («люди… клянут… недоделки» поэта). И наконец, итоговое неизбежное молчание, равно как и забвение, объявляется центральным для поэтического процесса: