Знакомство с Максимом Горьким, начавшееся в 1918 году, уже в петроградский период стало неофициальным, “домашним”, и все же двум писателям потребовалось оказаться за границей, чтобы их связали общие литературные дела. Впрочем, не только литературные: в 1922–1925 годах Ходасевич и Берберова в общей сложности около года провели под одним кровом с Горьким и его семьей.
Горький выехал за границу в октябре 1921-го – формально для лечения, как и многие другие писатели. При этом его, естественно, не воспринимали ни как эмигранта, ни как полуэмигранта: личные связи с кремлевскими насельниками сохранялись. Сохранялась и многолетняя личная вражда с Григорием Зиновьевым, отчасти ставшая причиной отъезда писателя из России. Впрочем, было достаточно и других свежих оснований для недовольства: “Таганцевское дело”, когда ходатайствами Горького за арестованных, в том числе за Гумилева, просто пренебрегли, или история с Помголом (Комитетом помощи голодающим), к участию в котором Горький привлек видных представителей оппозиционной общественности, но когда благодаря деятельности Комитета удалось получить помощь из-за границы, всех его членов (кроме Горького и председательствовавшего Льва Каменева) арестовали. Алексей Максимович, которого “сделали провокатором”, был в бешенстве. Ленин и члены его правительства не удерживали “буревестника революции” в стране: напротив, настоятельно советовали ему подкрепить здоровье.
Летом 1922 года Горький жил в Герингсдорфе, в 167 километрах от Берлина, на берегу Поморской бухты. На другой день по прибытии в столицу Германии, 1 июля, Ходасевич написал ему: “Приехал я в Берлин и очень хотел бы повидать Вас: для души и для некоторых дел: мне здесь трудно ориентироваться литературно, не поговорив с Вами. Пожалуйста, черкните два слова: можно ли приехать к Вам, и если да – то, приблизительно, в какой день”[528]. Горький сразу же, и очень приветливо, ответил, пригласив “приехать в четверг”. 6–7 июля Ходасевич побывал у него, причем застал там Федора Шаляпина и, по собственному свидетельству, “пьянствовал” с двумя знаменитыми соотечественниками. Между прочим, Ходасевич передал Горькому письмо от его приемной дочери Маруси Гейнце (Молекулы, как ее называли в горьковском кругу), а его другу художнику Ивану Ракицкому – от своей племянницы Валентины. Дело в том, что Зиновьев, сводя счеты с Горьким, распорядился не пропускать за границу письма, адресованные Горькому и его друзьям.
Следующий раз Ходасевич приехал в Герингсдорф уже 27–30 августа с Берберовой. Нине Горький понравился: на нее произвело впечатление мужественное обаяние писателя, его застольно-мемуарные псевдоимпровизации (в отличие от Ходасевича, она слышала их впервые и еще не знала, что Алексей Максимович повторяет их слово в слово при каждом новом госте), понравилось внимательное отношение к ее собственному творчеству. Она еще не знала, что Горький щедр на внимание к любому молодому автору – “для него человек, решивший посвятить себя литературе, науке, искусству, был свят”[529]. И все же она сразу почувствовала, что этот человек – другой, чужой, из иной, большей части русского образованного сословия, не затронутой (или только поверхностно затронутой) модернистской культурой. Берберова и Петровская, Белый и Лунц были всего лишь людьми разных поколений. Горький принадлежал к иной линии, к иной традиции – той, где Короленко стоял выше Достоевского, а Никитин или Курочкин выше Фета. И все же он любил современную ему “декадентскую” поэзию вообще, а Ходасевича особенно. Об этом свидетельствуют его письма Елене Феррари (Голубовской), писательнице и, как впоследствии стало известно, агенту советской разведки: “Ахматова – однообразна, Блок – тоже, Ходасевич – разнообразен, но это для меня крайне крупная величина, поэт классик и большой, строгий талант” (2 октября 1922 года)[530]; “Ходасевич для меня неизмеримо выше Пастернака, и я уверен, что талант последнего в конце концов поставит его на путь Ходасевича – путь Пушкина” (10 октября 1922 года)[531]; “Ходасевич как-то сказал мне ‹…› что победителей не судят. Победа будет, должно быть, за ним, футуристам отдадут в истории служебную роль – вроде злодея в ложноклассической комедии или вроде большевиков, которые сделали свое дело и уйдут” (14 октября 1922 года)[532].