Светлый фон
Много здесь было публичных домов и кабаков, население крепко любило хорошо поесть, попить, выспаться. И погибла Помпея в час ужина. Очень грубая, жирная, липкая жизнь перешла в такую же грубую, неблаголепную смерть. И не знаешь, что тягостнее: то ли, что сохранилось получше, или то, что сильнее разрушилось: там явственнее следы душной жизни, здесь – душной смерти. Здесь жили и умерли в полутемных, тесных клетушках, без окон, с единственной дверью.

Много здесь было публичных домов и кабаков, население крепко любило хорошо поесть, попить, выспаться. И погибла Помпея в час ужина. Очень грубая, жирная, липкая жизнь перешла в такую же грубую, неблаголепную смерть. И не знаешь, что тягостнее: то ли, что сохранилось получше, или то, что сильнее разрушилось: там явственнее следы душной жизни, здесь – душной смерти. Здесь жили и умерли в полутемных, тесных клетушках, без окон, с единственной дверью.

Именно таким оказалось последнее впечатление поэта об Италии.

Утро 22 апреля Ходасевич и Берберова встретили в Париже.

Глава девятая. Русский парижанин

Глава девятая. Русский парижанин

1

1

В Париже Ходасевич и Берберова, сменив несколько адресов в городе и пригородах, к весне 1926 года осели на улице Ламбларди, в доме 14. Скитания закончились. Наступила определенность.

Вот как описывает Берберова свои тогдашние ощущения: “Перемен не предвидится. Здесь мы живем теперь и во веки веков будем жить. Измениться ничего не может, – как не может измениться клеймо на наших паспортах”[607].

В случае Ходасевича так все и было. До конца жизни ему уже никуда не пришлось уезжать из Парижа. Разве что в летнее время в недорогие загородные пансионы в окрестностях города, в Версале или в Мёдоне, а в удачные, денежные годы (1927, 1930) – на Ривьеру.

А вот каков был каждодневный быт:

Я не могу оставить Ходасевича больше чем на час: он может выброситься в окно, может открыть газ. Я не могу пойти учиться – на это прежде всего нет денег. Я думаю о том, что не в Сорбонну мне надо идти, а стать линотиписткой, наборщицей, научиться работать в типографии, но я не могу бросить его одного в квартире. Он встает поздно, если вообще встает, иногда к полудню, иногда к часу. Днем он читает, пишет, иногда выходит ненадолго, иногда ездит в редакцию “Дней”. Возвращается униженный и раздавленный. Мы обедаем. Ни зелени, ни рыбы, ни сыра он не ест. Готовить я не умею. Вечерами мы выходим, возвращаемся поздно. Сидим в кафе на Монпарнасе, то здесь, то там, а чаще в “Ротонде”[608].

Я не могу оставить Ходасевича больше чем на час: он может выброситься в окно, может открыть газ. Я не могу пойти учиться – на это прежде всего нет денег. Я думаю о том, что не в Сорбонну мне надо идти, а стать линотиписткой, наборщицей, научиться работать в типографии, но я не могу бросить его одного в квартире. Он встает поздно, если вообще встает, иногда к полудню, иногда к часу. Днем он читает, пишет, иногда выходит ненадолго, иногда ездит в редакцию “Дней”. Возвращается униженный и раздавленный. Мы обедаем. Ни зелени, ни рыбы, ни сыра он не ест. Готовить я не умею. Вечерами мы выходим, возвращаемся поздно. Сидим в кафе на Монпарнасе, то здесь, то там, а чаще в “Ротонде”[608].