Светлый фон

До 1998 года восстановление – медленное, но верное, – шло, шло и шло, – рассказывает Ольга Максакова. – К тому времени уже закончились эпилептические приступы. Он даже пытался писать правой рукой, а наброски точно уже делал тогда правой. Хотя иногда терял равновесие, ему нужно было обязательно к чему-то прислоняться, когда он делал наброски.

Мне не хотелось его замыкать на болезнь, не хотелось лишний раз делать МРТ (магнитно-резонансную томографию. – Д. С.). При МРТ нужно было вводить радиоактивный препарат, а он на него очень плохо реагировал. И чтобы не спугнуть весь процесс его жизни, я его не заставляла делать исследования, даже если пугалась. Но все-таки предлагала несколько раз: были у меня неприятные подозрения. Юрий Николаевич отказывался, и жалко было его терзать. А в 1998 году, во время открытия выставки в музее Сидура, произнося что-то благодарственно-приветственное, он вместо «спасибо» сказал «до свидания». И сам обратил на это внимание. После этого я предложила: «Поедем все-таки сделаем МРТ». И он согласился.

Д. С.

Выяснилось, что да: не совсем в том месте, а как бы отпочковавшийся шарик образовался в речевой зоне. Опять его оперировал Александр Николаевич Коновалов. Конечно, эта операция была несопоставима по тяжести с прошлой; никаких дополнительных дефицитов после нее не возникло. Мне казалось, что все должно пойти по-прежнему – но восстановление на этом закончилось, все перспективы исчезли. После этого в мастерскую, например, он уже должен был ехать с кем-то. Вернее, туда он еще мог сам добраться, а обратно уже нет. Житейские, технические обстоятельства изменились, усложнились.

Эти изменения оказались не временными, не ситуативными. Татьяна Палицкая, которая несколько позднее, в начале 2000‐х, часто бывала во флигеле на Козицком, вспоминает:

Когда мы вместе шли из мастерской и спускались в метро, он всегда просил меня повернуться спиной по ходу движения и с ним разговаривать, чтобы видеть мое лицо, – потому что кружилась голова.

Когда мы вместе шли из мастерской и спускались в метро, он всегда просил меня повернуться спиной по ходу движения и с ним разговаривать, чтобы видеть мое лицо, – потому что кружилась голова.

Ни Ларин, ни Максакова сдаваться, впрочем, не собирались. Мнение Елены Муриной о том, что для Юрия Ларина «жизнь была сосредоточена только в живописи», оба супруга, безусловно, разделяли, причем понимали эту формулу почти буквально: чтобы жить, он должен работать – не обрывая, по возможности, те линии, которые представлялись главными в творчестве. А самыми главными были отношения с пейзажем. И вот уже вскоре после операции, в сентябре того же 1998-го, Ларин с Максаковой едут в давно знакомый подмосковный Звенигород – просто чтобы очнуться от больничных переживаний (и заодно от стресса в связи с августовским финансовым дефолтом), как-то вернуться в художественную колею. Той же осенью, по возвращении в Москву, был написан упомянутый автопортрет. «Мне кажется, он довольно точно передал в нем свое психологическое состояние на тот момент», – полагает Ольга Максакова.