— Поняли вы, что та твердость — не злоба, а принцип, доказанный всей ситуацией жизни моей?[1344]
В этом пронзительном высказывании поражает многое. Во-первых, Белый если не вину, то инициативу в разрыве отношений со «старинным другом» берет на себя (редкий случай!). Во-вторых, он фактически признается Метнеру в том, что прежняя любовь-дружба жива, а ссору объясняет исключительно идейными разногласиями, тем принципом, который выше чувства. Белый напрямую, через головы читателей, обращается к Метнеру, ожидая понимания и, скорее всего, ответного жеста-признания.
Сделанный в итоге выбор в пользу вражды (из принципа), а не дружбы Белый объясняет, на первый взгляд, не очень логично — горьким опытом его отношений с Блоком, а точнее — с «памятью» об умершем в 1921 году Блоке:
«Друго-врагов», «враго-другов» не мало я видел: а — Блок? Написал я «восторженно», в светлые краски рисуя его, а себя обрисовывая шутовски. Зачем? Потому что иначе я должен бы был его жизни сказать, сжавши губы, — суровейше, принципиально: — Бессмысленная, непутевая жизнь: Нет и нет! Похоронные речи, — особые речи; им я отдал дань: зарисовкой «прекрасного» Блока; а над безобразием Блока — молчанье теней, безобразящих «Белого»; если бы все я сказал, то наверное, не было б повода, прочтя «Память о Блоке», оплевывать Белого[1345].
«Друго-врагов», «враго-другов» не мало я видел: а — Блок? Написал я «восторженно», в светлые краски рисуя его, а себя обрисовывая шутовски. Зачем? Потому что иначе я должен бы был его жизни сказать, сжавши губы, — суровейше, принципиально:
— Бессмысленная, непутевая жизнь:
Похоронные речи, — особые речи; им я отдал дань: зарисовкой «
Вызван этот маловнятный эмоциональный всплеск был публикацией в 1928‐м «Дневника» Блока за 1911–1913 годы[1346]. Книга, знакомство с которой произошло как раз во время работы над «Ветром с Кавказа», не просто разочаровала Белого, но возмутила и ранила до глубины души: «Читаю „Дневник“ Блока: в ужасе от него», «Киплю „Дневником“ Блока. Кончил „
Дорогой друг, — недавно одна книжечка на неделю меня уложила в лоск до — припадков удушья <…>. Вы угадываете: книжечка — «Дневник» Блока. Могу сказать: кратко: читал-кричал! Т. е. прочтешь страничку, и — взорешь от негодования. Крепко любил и люблю А. А., но в эдаком виде, каким он встает в 11–13<-ом> годах, я вынести его не могу: никогда не мог; и всякий намек на такого, показанного в «Дневнике», Блока вызывает у меня крик страстной, может, пристрастной злобы и негодования; если бы в эпоху 11–13<-го> годов я был жизненно посвящен в труды и дни Блока (изо дня в день), — не было бы в этих годах наших встреч, и, разумеется, — не было бы нашей переписки; я и не подозревал, до какой степени эти «труды и дни»; и до какой степени вовсе не относится к фактам жизни (кутеж, пьянство, беспросветная, ничем не оправданная злость, ибо злость — на себя), а к несносному привкусу очерствения, гнилой мистики, бекетовской спеси и… народофобии; <…> сопоставьте надутое обещание говорить в «Дневнике» о важном с фактическим убожеством «мыслей» «Дневника», в котором 1/50 посвящена культуре, литературе, России вообще, а 49/50 — семейству Бекетовых, «Любе», «маме», «тете Мане» и «Тапсику». Между фразами «была няня Маня» и «выпил бутылку рислингу» — фраза: «Нелепое известие о Сереже Соловьеве». Сережа Соловьев — покушался на самоубийство и был увезен в психиатрическую больницу; Сережа Соловьев — вчера «самый близкий», но… «няня Маня» и «бутылка рислинга» куда более занимает сердце Блока, чем весть о трагедии человека, с которым столькое было пережито. <…> А приори я знал в Блоке такую линию жизни; in concreto, когда она подается на блюде, — со мной делается нечто вроде припадка ярости (Белый — Иванов-Разумник. С. 587–588).