Он весь был – сама непосредственность.
И в то же время это был человек вполне светский, завсегдатай концертов, театрал, желанный гость во всех московских и питерских мастерских, литературных салонах, да и просто – в квартирах и комнатах друзей, где всегда ему были рады.
Тексты свои вслух читал он нечасто, но каждое чтение его помню я так отчётливо, словно происходило это лишь вчера.
– Играя обрывком державинской фразы (в уме застряла, в руке – пион), лоща загар пшенично-праздный, парень шёл на выпивон. И тень его безудержной красы желала вспыхнуть, аки керосин. И недовольствами дыша, его подруга (под ручку всё же шла) его поругивала что называется – в душе. И вечер приступал уже, дрожал автобус 531-й, заполненный впритык к отъезду; и небо, обновляя перлы, атлас швыряло на отрезы; клубился пыли океан (за пылью всякий окаян); и в поле лени, точно поленья, стояли очередью люди. Грядущим томясь расстояньем, как канонадьем орудий и из толпы речей иных – как бы досталося сесть место – не слышно: все обречены соседа локоть знать стамеской. Но полагать пыталась дева, что к жизни шаг ещё не сделан. А державинская строка порхала упрямо, ярка и легка: «АХ! КТО СПАСЁТ НЕЩАСТНУ? КТО ГИБЕЛЬ ОТВРАТИТ?»
Впервые Леонард читал мне эти стихи году в семидесятом, волнуясь, нервно перебирая большие листы с аккуратно перепечатанными текстами, – а рукопись эта всё разрасталась и вскоре стала книгой стихов «Неведомый дом».
Книгу эту, по просьбе Леонарда, я несколько позже перепечатал в четырёх экземплярах. Три экземпляра отдал ему, один – оставил себе. Это было самое первое, самиздатовское ещё, машинописное её издание.
С тех пор стихи Леонарда сопутствовали мне всюду, где только я ни бывал. Я читал из своим знакомым, делал и раздаривал самиздатовские, различных объёмов, перепечатки.
Мне очень нравилась поэзия Данильцева. Я остро чувствовал её подлинность и оригинальность – и старался передать это своё восприятие и всем тем, кого считал способным оценить такие стихи по достоинству. Доходили они до людей не сразу и не просто, но если уж это случалось, то я ликовал и считал своим долгом сказать Леонарду о постепенно расширяющихся рядах его приверженцев.
Он хмыкал что-то, отмахивался и не забывал сказать, что и не надеется на скорое понимание. Но всё равно видно было и ясно, что ему это и важно, и крайне приятно.
Господи, как мало надо порой поэту, чтобы он воспрянул духом! Сколько всё-таки оно значит, это вовремя сказанное, доброе, искреннее слово!
Держать в себе годами целый мир, свой мир, – и честно, смиренно нести его с собой, беречь его, не допускать, по возможности, слишком уж грубых, иногда и жестоких, бесцеремонных вторжений в него – извне, со стороны, от чужих, из толпы, из бессмыслицы повседневной, строить, создавать свою речь, как корабль, как целую армаду кораблей, быть абсолютно одиноким среди равнодушных современников – и спасаться вниманием горстки близких людей, поддерживать огонь творчества в условиях бесчасья, – как это всё мне знакомо, как понятно, – до вздоха, до слёз, – и особенно сейчас, когда стольких особенно дорогих для меня друзей уже нет на свете!..