Когда смерть подошла и встала возле примятых подушек Качалова, опершись на невысокую спинку его больничной кровати, Василий Иванович, не надевая пенсне, ясно ее увидел.
— А знаешь, Нина, — очень тихо сказал он, — мне уже это не страшно. Но и не любопытно.
Нина Николаевна сухими губами припала к его руке.
Потом, постаравшись улыбнуться, он сказал голосом, почти лишенным звука:
— А ну — со смертью будем храбры!
Ведь все равно возьмет за жабры.
Нина Николаевна заплакала.
Она плакала и рассказывая мне это.
Качалова нет.
Я не в первый раз без него сижу в его кабинете. И всегда сжимается сердце. До чего же он не похож на его кабинет!
Словно не только переставили мебель, перевесили картины, убрали из-под стекла книжного шкафа фотографии его друзей, но и переменили воздух. Качаловский воздух ушел из дома вслед за Василием Ивановичем.
Я спорю с его сыном:
— Нет, Дима, не могу, не могу с этим согласиться! Нельзя было сжигать его дневники.
— Отец перед смертью взял с меня честное слово, что я это сделаю.
— Но это история всей жизни Качалова! Он писал их десятки лет. Писал почти ежедневно.
— Мне пришлось сжечь два больших сундука. Они стояли на даче. На Николиной горе.
— Ужасно!
— Это была его последняя воля.
— А если бы Шекспир завещал сжечь свои сонеты? И вы сын его? Вообразите это. Вы сожгли бы их?