Светлый фон
Поскольку все сюжетные тайны раскрыты с первых страниц, читателю остается жевать сырую слонятину мистических благоглупостей. Куда интереснее, куда убедительнее была бы книга, если бы провалившийся в прошлое человек был бы никак и ничем не связан с экзотерическими кругами, если бы он был плоским рационалистом, позитивистом, верил бы только в выводы разума и данные опыта. Вот если бы такой человек, расследуя, исследуя странное происшествие, убедился бы в правоте экзотериков, страшной для него правоте – вот это был бы… не роман «Блуждающее время», а трагедия «Царь Эдип», и не Мамлеев, а Софокл. Но Мамлеев не решается даже на тот жуткий мистический ход, что подсказан логикой сюжета: женщина, которую его герой изнасиловал до своего рождения, – его мать. На такие кощунства наши смелые мистики, готовые смотреть в глаза Ужаса, органически неспособны

В самом деле, Юрий Витальевич не умел и не любил сочинять и рассказывать истории – по крайней мере, того качества, которого требует весь опыт мировой словесности, поэтому «Блуждающее время» как образец жанровой литературы не выдерживает никакой критики. Однако это лишь один, самый простой и неплодотворный способ прочтения мамлеевского романа.

Сам Мамлеев настаивал на том, что «Блуждающее время» – продолжение «Шатунов», а вместе с «Миром и хохотом» они образуют трилогию. «В романе „Блуждающее время“ речь идет о философском поиске современной российской интеллигенции, то переносящейся в прошлое, то обретающей мистический „за-смертный“ покой»[410], – утверждал Юрий Витальевич в одном интервью и в данном случае был совершенно прав.

Смысловым центром этих поисков становится подвал обычного московского дома – пожалуй, самое жуткое из пространств, описанных Мамлеевым. В него мы попадаем с первых же строк:

Шептун наклонился к полутрупу. Тот посмотрел на него отрешенно и нежно. Тогда Шептун, в миру его иногда называли Славой, что-то забормотал над уходящим. Но полутруп вовсе не собирался совсем умирать: он ласково погладил себя за ушком и улыбнулся, перевернувшись вдруг на своем ложе как-то по-кошачьи сладостно, а вовсе не как покойник. Но Слава шептал твердо и уверенно. И они вдвоем рядышком были совершенно сами по себе: вроде бы умирающий Роман Любуев и что-то советующий ему человек по прозвищу Шептун: ибо он обычно нашептывал нечто малопонятное окружающим[411].

Шептун наклонился к полутрупу. Тот посмотрел на него отрешенно и нежно. Тогда Шептун, в миру его иногда называли Славой, что-то забормотал над уходящим. Но полутруп вовсе не собирался совсем умирать: он ласково погладил себя за ушком и улыбнулся, перевернувшись вдруг на своем ложе как-то по-кошачьи сладостно, а вовсе не как покойник. Но Слава шептал твердо и уверенно. И они вдвоем рядышком были совершенно сами по себе: вроде бы умирающий Роман Любуев и что-то советующий ему человек по прозвищу Шептун: ибо он обычно нашептывал нечто малопонятное окружающим[411].