Наиболее правильный подход к такого рода произведению – это внимание к «выбивающимся из целого деталям»[1609]. Последуем этому совету и остановимся лишь на нескольких деталях, характерных для последнего периода жизни Гёте.
Прежде всего обратим внимание на агрегатный характер романа, как называл эту особенность сам Гёте. Проявляется она в том, что форма романа, как уже говорилось выше, отражает его идейное содержание. В романе речь идет о том, как в условиях рассеивающей реальности духовные начала попадают в то самое «утеснение», о котором говорится в критике Плотина. Стало быть, жизненность романа проявляется уже в том, что он лишен завершенной формы однородного произведения. Как и сама жизнь, этот роман полон внутренних несоответствий, содержит «необходимое и случайное», не имеет ясной, упорядоченной структуры, как, быть может, хотелось бы читателю, но именно благодаря этому обретает «своего рода нескончаемость». Это бесконечность незавершенного, к которой в любой момент можно добавить нечто новое, отличное от того, что есть. Это бесконечность, обрываемая извне на полуслове, а не достигающая совершенства и завершения. Если такого завершения не может достичь сама жизнь, то как же может стать «личностью», как сказано в «Западно-восточном диване», человек, погруженный в хаос межчеловеческих отношений? Некоторые возможности – и их границы – показаны в романе.
Вот история молодого человека, взявшего на себя заботу о вдове с ребенком и стремящегося вести праведную жизнь, как она описывается в легендах об Иосифе и Марии. В итоге все трое действительно напоминают Святое семейство, как его обычно изображали старые мастера или современные Гёте назарейцы, которых сам он терпеть не мог. Поэтому остается лишь догадываться, не считал ли Гёте жизнь «святого Иосифа Второго»[1610], нашедшего свой путь в подражании высокому образцу, пусть и благовидным, но все же примером власти изжившего себя прошлого: «Что живо, то должно жить, а кто живет, тот будь готов к переменам»[1611]. Перемены не затрагивают Иосифа Второго, пока он соотносит свою жизнь и жизнь близких с застывшей картиной. Вильгельма эта встреча настраивает «на какой-то старинный лад», ему кажется, будто он погружается в сон, и перед его внутренним взором проносятся живые картины. Он тоже чувствует неодолимое желание раствориться в этих картинах, и лишь встреча с Ярно, циником, знакомым читателю по «Годам учения» и вновь появляющимся уже под именем Монтан, вырывает его из этого наваждения.
Иосиф приобретает сходство с картинами, которыми восторгается, Монтан – с камнями, которые он изучает и коллекционирует, предпочитая их немое присутствие людской болтовне. Камень тверд и вечен, а человек переменчив и слаб. Камень непроницаем, человек – проницаем и уязвим. Монтан любит камни больше, чем людей, от которых он отвернулся. «Я хочу быть подальше от людей. Им помочь нельзя, и они мешают, когда хочешь помочь себе самому»[1612].