Хатун подняла глаза, посмотрела прямо в глаза сыну.
— С малых лет, когда я только начала лепетать, я говорила правду, сынок. Твой отец Мурад и я часто нуждались в куске хлеба. В тяжелые дни нашей жизни мы потеряли двух твоих сестер, — они были старше тебя, — и твоего брата. Но ни отец, ни я никогда даже в мыслях не совершили бесчестного поступка, а язык наш не был осквернен ложью.
— Я ведь твой сын, мама.
— Ты мое последнее дитя, мой младший, утеха моя, — сказала Хатун и, притянув к себе голову Мехмана, поцеловала его в лоб. Она вытерла слезы. — И я тебе скажу то, что у меня на душе. В огонь ты полез, Мехман, в огонь.
— И ты советуешь мне покориться судьбе и гореть до конца, мама?
— Лучше погибель, чем бесчестие…
«Почему мама так говорит? Что она знает! В чем она обвиняет меня?» Волнение Мехмана все усиливалось, сомнения росли. Снова на ум пришли эти проклятые золотые часы, которым, сам не зная почему, он придавал такое значение. «Но ведь часы привезла Шехла-ханум, — пытался он успокоить себя… — Но почему же она сама не узнала их на руке у Зулейхи? И вообще, что это была за странная шутка, почему так растерялась Зулейха?» Все смешалось в голове у Мехмана, он нервно теребил прядь своих черных волос, накручивал ее на палец.
Мать пристально следила за ним. Она положила небольшой сверток в его чемодан.
— В дороге раскроешь, сынок. Покушаешь…
Мехман вздрогнул, как бы очнувшись.
— Для чего ты это делаешь, мама? Зачем беспокоишься?
— Сядешь в вагон, спокойненько покушаешь.
— Спокойненько… — с горечью повторил Мехман. — А там?
Материнское сердце сжалось от боли. Мехман посмотрел на часы.
— Ну, мне пора, — сказал он. — До поезда осталось полчаса.
Хатун посмотрела через окно во двор.
— Солнце уже садится.
Мехман встал.
— Я пойду, мама.
— Успеешь, рано еще… — Хатун накинула шаль и стала искать ключи, чтобы запереть дверь снаружи.