Светлый фон

Перекатывались волны осенней моросящей мги. Раньше срока надвигалась на землю ночь, и тревожно, с боку на бок ворочаясь, часто просыпаясь, дремал Ермолай Калтырин, крепко-накрепко запершись на кухне оздоровительной базы, прижавшись к остывшему обшарпанному зеркалу с вечера жарко натопленной печи, вслушиваясь в ночные неясные звуки, страшась того, о чем не раз еще думалось летом, что вдруг может случиться… Что вдруг недобрые люди придут в ночной темноте, скажут тихонько через дверь: «Лежишь, Ермолаша? Ну лежи, лежи, не вздумай, милок, наружу вылезть, ежели тебе жизнь дорога…» Да и почнут разорять тесовую беседку, шиферную крышу на павильоне, не спеша укладывать шифер и доски на машину, негромко перекликаясь между собой… А он действительно будет лежать не дыша и до самого рассвета не выйдет наружу со своей сторожевой двустволкой, потому что ведь – убьют, убьют, сукины дети… Ох, ночка!..

Немигающими глазами слепо вглядывается она в сокровеннейшие тайники встревоженных человеческих душ, не находящих себе в ночном одиночестве покоя… Каменным своим взором она находит, нащупывает ту, прямо сказать, тараканью щель под черным осевшим потолком, где на теплой печи, на обсмыганных кирпичах лежит, тщетно пытаясь уснуть, трезвый, несчастный в своей слабости, чадолюбивый человек Авдохин; и глядит на него ночь, глядит бесстрастно и немо, но в то же время как бы и вопрошает беззвучно: «Ну, что же дальше, Алексей Кузьмич? Как встретишь ты новый день своей жизни? Ты, человек, однажды увидевший великую красоту человеческого духа, а сам в слабости своей духовно падающий все ниже и ниже?» Тут бы самый раз заплакать Авдохину в ночной темноте, не стыдясь, и как-то, может быть, легче стало бы, какой-то рассвет проблеснул бы в захламленной, загаженной его душе… Но нет, он трезв, и сухи глаза, привыкшие к пьяным, фальшивым слезам… И одно остается ему: нащупать в потемках жестяную коробку из-под леденцов, где еще закурки на две слабой, кисловатой на вкус махорки и, свернув цигарку, закурить, одурманить и без того уже утомительной бессонницей одурманенную голову…

Так, безжалостная, находит медлительная ночь чахоточного лохмотовского счетовода Чибрикова, пластом лежащего в больничной палате, отупевшего от боли в груди, от страшных мыслей о предстоящем суде, о неминуемой расплате за грязные дела, за то, что по слабости забыл про свое человеческое звание, в винном стакане топя свою совесть, свою честь, свое гражданское достоинство…

Безглазая, она и пьяного лесника находит, ночующего у своей разлюбезной, и что-то такое недвижными губами шепчет ему, от чего он глаз не может сомкнуть до рассвета… И все мерещится ему как бы лесная гарь, древесное кладбище, – неклейменые воровские пеньки, пеньки, пеньки… многоверстное, бородавчатое поле, усеянное пеньками… и стук топора в ночной тьме, и стонущий шум упавшего дерева…