Старшим той артели поставила барыня меня. Разжился я деньгами, отделился от родителя, избу поставил. К той поре я и жениться успел, Николка уж ножками бегал. Стал я, как говорится, отрезанный ломоть. А откорячил я на барыню, почитай, годков десять, не меньше. Народил Федьку и еще троих сынков, да они померли во младенчестве.
Так вот, через десять лет службы поклонился я барыне и упросил отпустить меня на вольные хлеба. Она не воспротивилась, напротив, оделила сотней целковых. Зажил я своим хозяйством. Незадолго до воцарения последнего императора преставился наш староста Гришайкин. Сижу я как-то дома, чаи попиваю, вот прямо как с тобою, гляжу: валит ко мне депутация во главе со становым приставом. «Принимай, – говорят мужики, – староство! Доверяем, мол, тебе, Прокоп». С тех пор я селом и верховожу…
Ох, чиво только не было! Попомнить – так сердце заходится. Это, вишь ли, нонче свобода да воля вышли, а бывало – смута революционная в пятом и шестом годе; голытьба принялась усадьбу помещичью громить, палить хлеба зажиточных.
У нас, надо тебе сказать, жили крепкие кулаки – Зосимовы, Крупенины, Удальцовы. Я всех мирил, уговаривал. Наконец отменил царь пакостные выкупные платежи [110], каратели извели зачинщиков бунта. Только утихомирилась деревня – новая беда! Столыпин разрешил выход из общества. Не все шло гладко да по маслу, мил человек. Хотя бездельники да авантюристы покинули мир, отрубников Зосимовых и Удальцовых людишки невзлюбили [111]. Я остался с народом, за журавками в небесех не гнался… С годами угомонились страсти-мордасти, начали жить да добро наживать. Ан, нет! На тебе – война, революция, братоубийство…
Поначалу революцию-то мы привечали – дала власть землицу, сынов вернула с империалистической. Николай мой вернулся с полным Георгием!.. Апосля прислали в село комбед [112] и продотряды. Ну и полилась кровушка! Я зарыл денюжки в саду, отдал властям положенный хлеб и примирил народ, заодно и рощицу барскую прибрали к обществу. Однакось Господь наслал новые беды – стали проходить через село военные части, белые и красные. Кажный норовил взять лошадей и фураж, кажный агитировал биться за его войско. Ох, тут мужики мои и забунтовали! Не признавали никого, акромя схода.
А сход-то кто? Я, Лапшинов, во главе схода! Все шишки на меня. То беляки приходят с нагайками, то чекисты с револьверами – всем я плох стал. Бунтовали мы, покуда власть сама не поклонилась крестьянину и объявила нэп. Таковские, мил человек, пироги, – заключил Прокопий Степанович и допил давно остывший чай.