— Не выдержите?
— Через год освободят советские войска.
— Смелое предположение, впрочем не лишенное некоторой логики.
— Скажите мне, зачем огород городить? Нельзя меня было в Кенигсберге допросить? Зачем сюда?
— А вы тот баран, прошу прощения, которого отдали на заклание. Должна же массовка быть в любой провокации? А на вас кровь большая по ту сторону границы. Хотите, и на этой организуем.
— Но вы-то знаете, что нет на мне крови?
— Ну, в этом еще разобраться нужно. Кто убивал наших людей на хуторе?
— Стрелок. Умелый и ловкий.
— Кто из них?
— Вот этот, — безошибочно показал Иван на фото Бухтоярова.
— Фамилию его, естественно, не помните?
— Отчего же не помнить? Зворыкин.
— Рассказывайте, как все произошло.
— Начинать придется с Отто Генриховича Лемке.
— Ну и начинайте.
Иван рассказывал долго, подробно, ничего не скрывая, понимая, что если есть у него какой-то призрачный шанс, то он там, в тонких совпадениях или различиях того, что он излагал, и того, что от него желал услышать большой мастер сыска, специально, должно быть, прилетевший откуда-нибудь из-за океана. Примерно час ушел на пересказ прошедших событий, сопровождавшийся вопросами и конспектированием, записью на диктофон и короткими фразами, которыми перебрасывались господа, хозяева ситуации.
— Отдохните теперь, Иван Иваныч, — наконец разрешил ему сыскарь, и Ивану принесли чай, бутерброды, сигареты. За трапезой он скоротал еще минут сорок, потом его одиночество (охранник в кресле у окна не в счет) было прервано.
— Вы нас извините, придется выполнить одну формальность.
Ивана привязали ремнями к подлокотникам кресла, закатали рукав на левой руке, вогнали несколько кубиков из шприца.
Второй, настоящий допрос он не помнил вовсе. Его, уже безвольного, загипнотизировали, задавали вопросы, опять совали под нос фотографии, и опять он выбрал Бухтоярова-Зворыкина.