56
56
Алоизий Пендергаст лежал в кровати, стараясь не двигаться. Любое движение, даже самое незначительное, приносило ему невыносимые мучения. Он даже не мог вздохнуть поглубже, чтобы насытить кислородом кровь, потому что в его грудь через грудные мышцы и нервы вонзались тысячи раскаленных иголок. Он ощущал чье-то темное присутствие в изножье кровати, демоницу, готовую вспрыгнуть на него и задушить. Но каждый раз, когда он хотел посмотреть на нее, она исчезала – и появлялась, стоило ему отвести взгляд.
Он пытался прогнать боль силой воли, затеряться в привычной обстановке своей спальни, сконцентрироваться на картине, висящей на противоположной стене, – поздней работе Тёрнера «Шхуна близ Бичи-Хед»[77], одной из немногих картин, в которых он находил утешение. Порой он часами созерцал многослойность света и тени на этой картине, то, как Тёрнер изобразил языки пены и трепещущие на штормовом ветру паруса. Но боль и омерзительный запах гниющих лилий – приторно-сладкий, как смердение разлагающейся плоти, – делали такой умственный побег невозможным.
Болезнь отобрала у него все обычные механизмы управления эмоциями или физической болью. Воздействие морфия закончилось, а следующая доза ожидалась лишь через час. Перед ним был один лишь пейзаж боли, раскинувшийся во все стороны за горизонт.
Даже страдая от невыносимой боли, Пендергаст понимал, что у его болезни есть свои приливы и отливы. Если он сумеет пережить накатившую на него волну, то она рано или поздно схлынет и он получит временное облегчение. Он снова будет способен дышать, разговаривать, даже сможет подняться с кровати и пройтись по комнате. Но потом боль вернется, как возвращалась всегда, и с каждым разом будет становиться сильнее и продолжаться дольше. Он чувствовал, что вскоре боль вообще перестанет уходить – и тогда наступит конец.
И вот теперь на периферии его сознания появился гребень этой болевой волны: ползущая по краю поля зрения чернота, своего рода знак, предупреждение, что через считаные минуты он потеряет сознание. Поначалу он приветствовал это облегчение. Но вскоре наступило жестокое прозрение: он понял, что на самом деле никакого облегчения не наступает. Потому что чернота вела не в пустоту, а в галлюциногенный скрытый мир его подсознания, который в определенных отношениях был еще хуже боли.
Вскоре чернота сжала его в своих объятиях, подняла с кровати и вынесла из сумрачной комнаты, как отлив, уносящий от берега уставшего пловца. Наступило короткое тошнотворное ощущение падения. А потом темнота растворилась, открывая сцену, будто занавес в театре.