Глядя на них, я что-то вспомнил. Со мною был кто-то еще, другой человек, – я обернулся и увидел его.
Березовые семена усеяли откинутую полу темного пальто, роса посеребрила волосы. Голова была повернута набок, лицо спрятано в изгибе локтя, другая рука вывернута в сторону. Кулаки, точь-в-точь как мои, распухли и все в крови. Я попытался убрать локоть от его лица, проверить, дышит ли он, но локоть не поддался, суставы и мышцы окоченели, словно он изнутри превратился в камень. Рука была еще холоднее моей.
Я просидел так долго, но в конце концов умудрился подняться и дотащиться до дома, пошатываясь и согнувшись пополам, как старик. Разжег камин – взметнулась старая зола, и я зашелся болезненным кашлем – и улегся у самого пламени.
Постепенно, кусок за куском, вчерашний день восстановился в памяти с медленным, неотменимым зимним спокойствием. Тогда мой поступок казался мне геройством, осветившим небо лютым пламенем возмездия. Стылым сумрачным утром ощущение это исчезло. Рафферти умер, и это я его убил. И вовсе не для того, чтобы спасти Леона с Сюзанной, как мне померещилось в случае с Домиником, и даже не для собственного спасения, а просто потому что мозг мой переклинило и я решил, что так будет правильно. Теперь он мертв. Где-то неподалеку кто-то уже гадает, куда он подевался, почему не позвонил, не пришел домой ночевать.
В пляшущих тенях пламени стены рябели и пучились. На столике груды истрепанных книг, грязные тарелки, вдоль половицы у самого моего колена деловито ползет паук.
Лицо мое наконец оттаяло, и я почувствовал, что оно чем-то перепачкано; я дотронулся до него, и меня пронзила боль. Я направился в ванную, то и дело останавливался, приваливался к стене, дожидаясь, пока пройдет головокружение и в глазах прояснится. Взглянул в зеркало и не узнал свой нос – набрякший, свернутый набок; на лице маска из запекшейся крови вперемешку с землей. Я потер лицо влажным полотенцем, но чище оно не стало, боль была ужасная. Ноги подкосились, я опустился на пол и сидел, прижавшись пульсирующей щекой к холодной плитке.
Я все ждал того, о чем говорили Леон с Сюзанной, – великого преображения.