— Убийца! Подлец! Подлец!
Губы его тряслись. Всем показалось, что в припадке нервного напряжения он сейчас заплачет.
— Подлец! Подлец!
И все увидели, как задрожал тот, другой, по-прежнему один среди огромного пустого пространства. Казалось, слышно было даже, как лязгают его зубы.
Сколько времени продолжалось ожидание? Несколько секунд? Несколько долей секунды?
Потом неожиданным для всех движением Люска бросился ничком на пол, обхватил голову руками и зарыдал навзрыд.
Непомерно огромный рот, прорезавший лицо председателя, нелепый рот паяца, казалось, безмолвно смеется.
Лурса медленно опустился на место, нащупал в кармане мантии носовой платок, утер лоб, глаза и шепнул мертвенно-бледной Николь:
— Не могу больше!
Все было омерзительно — и господин председатель, надевший шапочку, предварительно спросив о чем-то своих помощников; и красные и черные мантии, выпархивающие из зала; и присяжные, неохотно удалившиеся на совещание, словно их приковало к себе зрелище тела, распростертого на полу у ног двух адвокатов и одной адвокатессы, белокурой до неестественности.
Эмиль, которого уводили, уже совсем ничего не понимал, он тоже обернулся несколько раз, встревоженный и потрясенный.
Лурса сидел на своем месте, неуклюжий, хмурый, физически больной от всей той ненависти, которая благодаря ему всплыла со дна на поверхность, всей этой не просто людской ненависти, а ненависти юношей, куда более острой, куда более мучительной, более свирепой, ибо выросла она на почве унижения и зависти, из-за вечной нехватки карманных денег, из-за рваных ботинок!
— Значит, по-вашему, дело пошлют на доследование?
Лурса вскинул большие глаза на своего коллегу адвоката, задавшего ему вопрос. Разве его, Лурса, это касается? В судейской комнате стоял шум. Кликнули на выручку опытных судей. Дюкуп метался в беспокойстве.
В зале осталась только публика, боявшаяся потерять места, она сидела не шевелясь и глядела на пустые скамьи судейских, где не было теперь никого, кроме Лурса с дочерью.
— Вы, должно быть, хотите подышать немного свежим воздухом, отец?
Зря она это! Ну и ладно! Ему хотелось пить, чудовищно хотелось! И плевать, что его увидят, когда он в своей мантии ввалится в бистро напротив…
— Правда, что Люска признался? — спросил его хозяин, подавая стакан божоле.
Ясно, признался! И отныне все потечет, как ручей: признания, подробности, включая те, которых у него не спросят, которых предпочли бы не слышать!
Неужели они не поняли, что когда Люска бросился на пол, то причиной тому была усталость, страстное желание покоя? И если он заплакал, то потому, что почувствовал облегчение. Потому что теперь он уже мог не быть наедине с самим собой, со всей этой грязной правдой, которую знал только он и которая приобретет иное качество, качество драмы, подлинной драмы, такой, какой представляют ее себе люди.