Владилен лежал на кушетке, уютно пристроенной между роялем и стеной. Губанов подошел вплотную, поднес огонек горящей спички к самому лицу… Через пару минут стало окончательно понятно: Астахов не дышит. Рядом с кушеткой столик, на нем пустая бутылка из-под водки, коробочка от какого-то лекарства с иностранным названием, несколько пустых блистеров. И сложенный пополам листок, вырванный из обычной тетрадки в клеточку. Спиртное, таблетки и записка. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться.
Николай протянул было руку к листку, но спохватился. Вышел из дома, вернулся к себе на дачу, вытащил из-под крыльца резиновые перчатки, в которых мать полола грядки, сполоснул их под струей воды из-под крана. Натянул на свои крупные ладони. Маловаты, зато сидят плотно. Прихватил фонарик и вернулся в дом Астахова.
Видно вполне прилично, тьма-то не кромешная, ночь лунная. Но записку, конечно, не прочитать. Он взял со стола листок и ушел в ванную: там нет окон, никакой случайный прохожий не увидит луч света от фонарика.
Прощальное предсмертное письмо Владилена Семеновича было длинным, но не особенно содержательным. «Я знал, что со мной все кончено, но только сегодня поздно вечером, когда ко мне явился Константин Левшин, я понял, что должен уйти сам. До того, как кто-нибудь из вас скажет, что великий певец Астахов кончился. Я никому не позволю это сказать. Я первым произнесу эти слова. И это будет окончательно», – написал певец.
Почерк в записке не очень-то разборчивый, неровный, строчки в правой части страницы съезжают вниз. Сколько Владилен выпил, прежде чем начал писать свое послание? Наверное, немало.
«Левшин приехал, чтобы высказать все, что он обо мне думает. Что я плохой вокалист, выскочка, самозванец, развратник и бездельник, что я не заслуживаю всех тех почестей и благ, которыми меня одаривает государство. Что я своим великим самомнением разрушил его жизнь. Он так и не простил тот терцет из «Фауста». В дом я его не позвал, разговаривали в саду, и гроздья сирени у самого моего лица пахли так упоительно! Говорил Левшин долго. Я его слушал и понимал, что мне его ужасно жалко. Несчастный человечишко, собственными руками сломавший себе артистическую карьеру. Захотелось его утешить. И я сказал ему о своей болезни. Боже мой, как он обрадовался! Как шипел мне в лицо, брызгая слюной, что судьба наконец разобралась, что к чему, и воздала мне по заслугам. И как он счастлив, что мне как оперному артисту пришел конец.
В этот момент я представил себе, что эти же самые слова будут говорить, пусть и не всегда вслух, многие люди. Даже те, кто дружил со мной, ел и пил на моих сабантуйчиках, одалживал у меня деньги, просил что-то привезти с гастролей, бешено аплодировал мне на спектаклях. Кругом одно только лицемерие, одна ложь. На самом деле никто никого не любит, а чужому несчастью все только радуются.