Встал Яшка, выпрямился… Гомон в театре к этому времени утих, и арестанты все улеглись здесь же, за размалеванной холстиной, и огонек в плошке зачах. Но ветер все злее гудел за окошком, и в партере потоки воды, скатываясь по наклонному полу, перехлестывали через обвалившийся барьер оркестра и пропадали где-то под сценой. Яшка глянул в окошко… Там, на площади, было черным-черно.
«Неужто в арестанты? — вертелось у Яшки в голове. — А то куда же? Куда ни кинь, а выходит тебе, Яков Вдовин, бубновый туз. Коли сам теперь не налепишь себе туза на спину, так матушка-барыня тебе его припечатает, да и загонит тебя потом на веки вечные, куда Макар телят не гонял. Нет, лучше тут самому по своей охоте — с арестантами в артель на бастионы, а после войны объявиться. Что было, то было… Да».
И, решив так, Яшка успокоился, разворошил кучу тряпья на полу и уснул рядом с арестантами, под завыванье ветра и мерные звуки падения воды.
Среди ночи Яшка несколько раз просыпался в совершенной темноте, с изумлением различая при вспышках молний то чью-то кудлатую голову рядом, то намалеванный на холсте кипарис, подвешенный к стропилам, то какую-то избушку на курьих ножках в углу. И, вспомнив о своем решении, бормотал:
— В арестанты либо у Неплюихи в крепостных-дворовых… Одна честь.
Потом снова зарывался головой в тряпки, от которых пахло клеем, мышами и пылью.
Яшке довелось провести в театре вместе с арестантами и солдатами из резерва весь следующий день и еще одну ночь. Все замерло в Севастополе в этот день — ни пальбы на бастионах, ни движения на улицах. Рев моря, вздыбленного ураганом, доносился в театр сквозь выбитые стекла в окнах. Но в самом театре, если не считать партера, залитого водой, было укромно. Здесь без числа было коридоров, лесенок, переходов, клетушек, и солдаты отдыхали здесь от кровавых трудов, которым еще не предвиделось конца.
За протекший день Яшка совсем сошелся с арестантами. Бородатого арестанта звали Панкратом, и он считался старостой арестантской артели, работавшей на Малаховом кургане. И вот, сидя с дядей Панкратом в углу за холстиной, у бутафорского пня, Яшка как бы в шутку сказал, что хочет писаться к нему в артель.
Но дядю Панкрата обмануть было трудно. Недаром он сам о себе рассказывал, что с того дня, как поджег усадьбу городничего в Ахтырке и ускакал на его лошади, он, Панкрат Цыганков, прошел огонь и воду и медные трубы, едал хлеб из семи печей и хорошо теперь знает, где раки зимуют. И понял дядя Панкрат, что человек, назвавшийся Яковом, только прикрывается шуткой, а на самом деле не до шуток человеку. Но дядя Панкрат не стал ни о чем расспрашивать.