Только «одно обещать, а другое сдержать». Через год, по осени, в самую распутицу был я в Христиании. Выбрался я из города уже поздненько, после обеда, а хотелось мне добраться домой до ночи, я и направился на Бокстад, по долине Сэрке и через лес, – тут ведь самый ближайший путь, вы знаете. Погода была прескверная, и смеркалось уже. Переехал я маленький мостик, сейчас за Рябиновым скатом, и вижу вдруг, прямо навстречу мне идет человек, невысокий, но страсть толстый, и косая сажень в плечах, а кулачищи по пол-аршина в поперечнике. В одной руке у него кожаный мешок; идет себе не спеша, вперевалочку. Только подъезжаю я, это, ближе, глядь, глазищи-то у него словно угли горят, а волоса и борода чисто как щетина торчат – настоящее страшилище. Давай я про себя молитву творить. И только сказал: «Господи Иисусе, аминь», – он и пропал, словно сквозь землю провалился.
Еду я дальше и бормочу псалом, вдруг откуда ни возьмись он опять тут как тут. И глаза, и волосы, и борода так искры и сыплют. Я скорее «Отче наш» читать. Только дошел до «избави нас от лукавого», как тот опять пропал. Не проехал и четверти мили; гляжу, он сидит на мостике. Сидит, из глаз, из волос, из бороды молнии блещут, а сам он мешком своим трясет, и оттуда синие, красные, желтые языки скачут, и треск слышится. Тут уж меня зло взяло. «Ах, да убирайся ты в преисподнюю, в свое болото, проклятый тролль!» – говорю ему, он и пропал. Но я таки сам струхнул после. Думаю: «Ну как опять покажется?» Выехал я на Зеленый скат, а там, я знал, рубил бревна один мой земляк. Я и постучал к нему в шалаш, чтобы пустил меня переночевать до утра. Что ж бы вы думали он мне ответил? Он сказал: «Ездил бы днем, как добрые люди, так не пришлось бы на ночлег проситься». «Это-то я и сам знаю, Пер», – говорю я ему. Так он и не пустил меня. Я догадался, что тот уж побывал здесь и напугал Пера. Делать нечего, выехал я да и затянул во все горло песенку: «Дитя, дитя, превесело»… И только в долине Стуб нашел я ночлег, но тогда уж и ночь-то была на исходе.
Знахарка
Знахарка
В сторонке от проезжей дороги, в одном из средних поселков в долине Гудбранд стояла несколько лет тому назад на небольшом пригорке избушка. А может быть, и теперь еще там стоит. Был апрель месяц; погода установилась тихая, ясная, снег таял, по всем скатам сбегали вниз ручейки, поля начинали оголяться; в лесу перебранивались дрозды, в рощах не умолкало щебетанье птиц, все говорило о ранней весне. В голых ветвях березы и рябины, торчавших над крышей хижины, перепархивали, греясь на солнышке, веселые синички; на самой верхушке березы заливался зяблик.
Внутри, в курной избушке без потолка, было мрачно, неуютно. Баба средних лет с простоватым выражением лица разводила огонь на низеньком очаге, подкладывая щепочки и сырые поленья под кофейный котелок. Когда это наконец удалось ей, она отерла от сажи и золы свои больные от дыма глаза и заговорила:
– Люди говорят, что заговор и литье потому тут не помогают, что не в порче тут дело, а просто это подкидыш. Днем заходил ко мне скорняк; он то же самое сказал, а он еще мальчиком видал в Рингебю такого подкидыша; тоже, говорит, почитай, был без костей и мягкий такой.
Озабоченное выраженье лица показывало, как глубоко запали слова скорняка в ее суеверную душу.
Женщине, к которой она обращалась с речью, было на вид около шестидесяти. Она отличалась крепким сложением и необыкновенно высоким ростом; когда она сидела, рост ее, однако, сильно скрадывался, и она совсем не казалась высокой. Этой особенностью она была обязана своим необычайно длинным ногам. Недаром же к ее имени Губер прибавлено было прозвище «длинноногая». Седые волосы выбивались из-под белого головного убора, обрамлявшего темное лицо с густыми бровями и длинным горбатым носом. Выражение умственной ограниченности, которое вообще придавали лицу низкий лоб и широкие скулы, шло вразрез с несомненной проницательностью и смышленостью, светившимися в ее маленьких бегающих глазках, и с чисто мужицкой плутоватостью, игравшей в ее улыбке. Костюм ее обличал жительницу более северных областей, а все манеры и приемы – знахарку.
Пока баба-хозяйка возилась с кофейным котелком, Губер покачивала рукой колыбель, в которой лежал хилый болезненный ребенок; на слова женщины она ответила спокойно и с достоинством, хотя блеск глаз и подергиванье мускулов около рта и показывали, что она весьма не одобряет приговора скорняка.
– Мало ли чего говорят люди! – начала она. – Говорят, чего сами не знают, милая Марита. На ветер брешут. А скорняк твой, может, и знает толк в кожах, а в болезнях да в подкидышах ничего не смыслит. Это я тебе говорю и ручаюсь. Уж я-то знаю; нагляделась на подкидышей. Тот подкидыш, о котором он говорит, должно быть, был у Бриты Брискебротен из Фрона; я его помню. Заполучила она его вскоре после замужества, а сначала-то у нее был славный ребенок, да вот тролли и подменили его своим отродьем, злющим-презлющим. Не говорил ни слова, а только ел да орал. У нее же духу не хватало бить его. Наконец-то уж ее надоумили, как сделать, чтобы он заговорил; ну, и увидала, кого растит у себя. Она обругала его чертовым отродьем, велела ему убираться в преисподнюю, откуда пришел, взяла метлу и принялась хлестать его по ушам. Вдруг дверь как распахнется, и кто-то вошел, – кто – она не видала, – схватил подкидыша, а ее настоящего ребенка швырнул на пол так, что он заплакал. – Или, может быть, скорняк говорил про Сири Стремхуггет? У этой тоже был подкидыш, – сморщенный, высохший такой, точно без костей весь. Но он столько же был похож на твоего ребенка, сколько на мою старую шапку. Я его хорошо помню. Это было, когда я служила у пономаря. Помню, как она и заполучила его, как и отделалась от него. Тогда об этом много разговору было. Когда Сири была молоденькой, она служила в Кваме; а я ее помню еще с того времени, когда она жила дома у родителей. Потом она вышла замуж за Олу в Стремхуггет. Вскоре после того, как у нее явился первый ребенок, лежит она раз в постели, вдруг входит какая-то незнакомая баба, берет ее ребенка, а вместо него кладет другого. Сири привстала, хотела отнять своего ребенка, да сил не хватило. Хотела крикнуть мать свою, которая вышла, и не могла рта раскрыть от страха. Так она напугалась, так напугалась, что хуже и нельзя, хоть бы над ней с ножом стояли. А что она получила подкидыша, так это ясно было видно: совсем не такой, как другие дети, все только орет, точно его режут, да шипит, да кусается, как дикая кошка, а с виду хуже смертного греха! И обжора ужасный! Мать не знала, как и быть с ним, как и отделаться от него; посоветовалась со знахаркой, а та-то уж свое дело знала, понятно. Велела она Сири положить ребенка в четверг вечером на сорную кучу и хорошенько высечь березовой розгой, да так три четверга кряду. Сири так и сделала, и на третий вечер из овина выбежала баба, бросила ребенка Сири на сорную кучу, а своего подхватила, да так ударила Сири по рукам, что у нее и до сих пор знаки остались. Я их собственными глазами видела! – прибавила знахарка для вящей достоверности рассказа. – А этот ребенок у тебя такой же подкидыш, как я. Да и когда и как могло бы это случиться, чтобы они подменили тебе ребенка?
– То-то я и сама не пойму! – простодушно отозвалась баба-хозяйка. – У меня в колыбельке всегда была бобровая струя[37], и окуривала я его беспрестанно и крестила, и на рубашонке у него пряжка была, и ножик всегда у дверей торчал, так и ума не приложу, как они могли подменить.
– Да и не могли, вот тебе крест! Я-то уж знаю! – опять заговорила знахарка. – Вот там, в поселке близ Христиании, я знавала одну женщину. У нее был ребенок, и она уж так носилась с ним, так носилась, и крестила его, и обкуривала всячески, потому что там у них больно нечистое место было – господи спаси мой язык! Но вот раз ночью лежит она на постели с ребенком, а муж напротив. Вдруг он просыпается и видит – в горнице вспыхнул словно красноватый огонек, как будто кто разгреб уголья на шестке. Так и есть. Как глянул муж туда, так и увидал там старика: сидит у печки и уголья разгребает. Уродливый такой, страшный, с длинной бородой. Когда в горнице стало посветлее, он и давай тянуться руками к ребенку, да не мог достать до него из своего угла, хоть руки-то у него и вытянулись до самой середины горницы. Так и не достал, а долго старался. А мужа той женщины такой страх взял, что он ни жив ни мертв лежал. И вдруг слышит за окном голос: «Пер, скоро ты?»
«Ах, заткни глотку! – отвечает старик, что сидел у печки. – Тут так постарались над ребенком, что я поделать ничего не могу!»
«Ну, так выходи сам!» – отозвалось за окном. Это была баба старика, которая поджидала его с ребенком.
– Нет, ты взгляни только на этого славного парнишку! – сказала вдруг вкрадчиво знахарка и вынула из колыбели проснувшегося ребенка, который сопротивлялся ласкам незнакомой женщины и собирал губы в гримасу в ответ на ее слащавые ужимки. – Он такой беленький, чистенький, как херувимчик. Кости у него мягковаты, это правда, но сказать, что это подкидыш!.. Врут они все, кто говорит это, вот тебе бог! Это просто порча! – сказала она убежденным тоном.