Светлый фон

– Эту историю я слыхала, – сказала Берта и перестала чесать лен, – да верить не хотела, чтобы Пер Сонум был так прост. Но раз ты говоришь, стало быть, так.

– Еще бы! Если я слыхал это от самого Ингебретта, который пугнул лошадь головней.

– Ему бы надо было поглядеть сквозь уздечку, Берта? Да? – спросил один из малышей.

– Да-да, – сказала Берта. – Тогда бы он увидал, кто держит лошадь, и тому пришлось бы отпустить. Я это слыхивала от того, кто в этих делах лучше всех знал толк, от Ганса Храбреца, как его звали тут у нас, в Галланде. В других местах он слыл Гансом «По-хорошему»; у него поговорка такая была: «Все надо по-хорошему!». Его нечистая сила однажды заманила к себе и продержала несколько лет, хотела женить на одной из своих девок, которой он больно полюбился, да он не захотел. По нему звонили во многих церквях, вот им и пришлось наконец отпустить его. Они сбросили его с вершины горы; он уж думал, что докатится до самого фьорда. С тех пор он и стал дурачком. Ходил из двора во двор и все рассказывал разные диковинные истории, а иной раз вдруг ни с того ни с сего рассмеется и крикнет: «Вижу, вижу тебя, Кари-Карина!» Та все за ним следом ходила.

тому

Он рассказывал, что нечистые всегда брали его с собой, когда выходили запасаться пищей и молоком. Сами-то они не смели трогать того, что было поставлено с молитвой и с крестом, так они ему приказывали: «Берись-ка; тут “закорючки” поставлены». И он так нагружал им сани, что страсть. А когда вдруг, бывало, грянет гром, они припускались без оглядки, и Ганс не мог поспеть за ними. Да был у них один, по имени Вотт, такой силач, что возьмет, бывало, и подхватит и сани и Ганса. Раз встретили они в лощине на Галланде фогта из Рингерике. Вотт пошел да и придержал лошадь фогта. Тот ругается, хлещет ее, просто жаль было смотреть. А кучер-то слез да и поглядел сквозь уздечку, – Вотту и пришлось отпустить лошадь. Тогда пошла потеха; кучер едва уселся, как лошадь понеслась во весь дух. «А мы, – рассказывал Ганс, – так надрывались со смеху, что фогт обернулся посмотреть».

– Да, – вмешался один из крестьян, из пришлых, – это, я слыхал, рассказывали про одного пастора из Лира. Ему надо было к одной старухе, ужасной безбожнице, которая умирала. Когда он въехал в лес, лошадь вдруг стала как вкопанная. Но он знал средство, ловкий был такой пастор. Живо соскочил с саней на лошадь и поглядел в уздечку. Что же вы думаете? Стоит уродливый такой старикашка и держит лошадь. Говорят, это сам черт был. «Пусти! Не быть ей твоей!» – говорит пастор. Он и пустил, да зато так хлестнул лошадь, что она помчалась во весь опор, только искры из-под копыт посыпались. Мальчишка-кучер еле удержался на запятках. На этот раз пастор явился с причастием вскачь.

 

 

– Нет, хоть убей, не пойму, что творится у нас с коровами! – уныло сказала коровница Мари, войдя в кухню с подойником молока. – Право, их как будто голодом морят, так мало они дают молока. Поглядите сами, матушка!

– Надо взять сена с полу в конюшне, Мари, – сказала хозяйка.

– Да, правда, – отозвалась Мари, – но как я только покажусь туда, работники все шипят на меня, точно гуси.

– Я тебе дам совет, Мари! – сказал один из мальчуганов с лукавой усмешкой. – Надо сделать кашу со сметаной и в четверг вечером поставить в конюшне на сеновал; тогда домовой поможет тебе натаскать сена в хлев, пока парни спят.

– Да кабы у нас только водился домовой, я бы так и сделала, – простодушно ответила старая коровница, – да черта с два заведется у нас домовой, коли хозяин не верит ни во что такое. Нет, вот у капитана там, на мызе, где я служила, так был домовой.

– А ты почему знаешь, Мари? – спросила хозяйка. – Ты его видела, что ли?

– Видела? Еще бы! – ответила Мари. – Уж это-то верно.

– Расскажи, расскажи! – закричали ребятишки.

– Расскажу, пожалуй! – И коровница начала: – Жила я тогда у этого капитана. Раз в субботу вечером наш работник и говорит мне: «Будь такая добрая, задай сегодня корму лошадям, я тебе за это отслужу». – «Ладно-ладно», – говорю. Я знала, что ему надо к подружке своей. Ну вот, вечером я и пошла в конюшню, задала двум лошадям корма, взяла еще охапку и подхожу к третьей, самого капитана лошади, а она всегда такая круглая, сытая ходила, шерсть на ней так и лоснилась – хоть смотрись в нее, как в зеркало. Подхожу это к стойлу, вдруг как шарахнется мне прямо мордой в руки…

 

 

– Кто, лошадь? – закричали ребятишки.

– Какая лошадь! Домовой! Я так испугалась, сено из рук выронила да опрометью вон из конюшни. А когда Пер вернулся, я ему и сказала: «Один раз я задала за тебя корму лошадям, а уж в другой и не проси! Да Карьке и дать не успела». – И я рассказала ему обо всем. «Ну, Карька-то в обиде не будет, он сам за ней ухаживает!» – говорит Пер.

– Ну, а какой же он был, домовой-то? – спросил один из мальчуганов.

– А ты думаешь, я разглядела! – ответила коровница. – Там такая темень была, что я рук своих не видала. А только как он спрыгнул мне на руки, так я почуяла, что он весь косматый, а глаза у него что угли!

– Да это, верно, кошка была! – крикнул один из ребятишек.

– Кошка? – с глубочайшим презрением промолвила Мари. – Я ощупала у него каждый палец; у него их было только по четыре на каждой руке, и все косматые. Это был сам домовой, с места вот не сойти!

– Конечно, домовой, – вступился Кристен-кузнец. – У него ведь нет большого пальца, и косматый он с головы до пят. Здороваться за руку мне с ним не приходилось, но я так слыхал от людей. А что он ходит за лошадьми лучше всякого конюха, так это мы все знаем. Многим от него большая польза бывает. Да и не от него одного. Тут вот в Уленсакере, – снова начал он рассказывать, – был один человек, которому служили лесовики, как вот другим домовые. Раз ранней весной – еще снег не везде стаял – ехал он в город, поднялся к ручью Скелле, напоил лошадей, вдруг видит, через холм пробирается стадо полосатых коров, больших, толстых, – просто загляденье, а пастухи и пастушки едут в тележках, нагруженных разным домашним скарбом и запряженных славными, жирными лошадьми. Впереди всех шла рослая девка, которая держала в руках белый как снег подойник.

 

 

«Куда это вы в такую пору?» – спрашивает он с удивлением.

«О, мы отправляемся на сэтер, на участок Рёгли в Уленсакере; там славное пастбище».

Диковинно ему это показалось, что они отправляются на его участок. А еще диковиннее было то, что, кроме него, никто не видал и не слыхал ничего такого; кого он ни спрашивал из встречных, никто, оказывалось, не видал стада.

В доме у этого человека тоже творились часто диковинные дела; если он, бывало, займется какой работой после заката солнца, за ночь работу эту кто-то вконец испортит, так что он уж и перестал совсем работать после захода солнышка. Вот раз поздней осенью пошел он посмотреть, высох ли хлеб в снопах на поле. Пощупал, и показалось ему, что колосья еще сыроваты, надо еще оставить посохнуть; вдруг слышит, из скирды кто-то так явственно шепчет ему: «Вози скорее с поля, завтра снег выпадет». Он и давай скорей возить хлеб домой; до самой полночи возил, все убрал; наутро глядь – все поле под снегом.

– Да, не всегда-то нечистые такие добрые! – сказал один из мальчуганов. – Как, бишь, это было?.. Помнишь, лесовиха одна забралась на свадьбу в Эльстад и потеряла свою шапку?

– А! Сейчас расскажу! – подхватил кузнец, очень довольный случаем начать новый рассказ.

– В Эльстаде на хуторе играли раз свадьбу, а печки большой у них не было, и пришлось посылать жарить всякие кушанья в соседнее село. Вечером работник и повез все, что нажарили, на лошади домой. Едет он, вдруг слышит так явственно чей-то голос:

Работник как ударит по лошади да помчится во весь дух, только в ушах засвистело, – погода-то была холодная и санный путь хороший. А тот же голос прокричал ему вслед это же самое еще раз пять, так что он запомнил все от слова до слова. Приехал он домой и прямо подошел к тому концу стола, к которому время от времени присаживались слуги, чтобы перехватить чего-нибудь, когда выпадала свободная минутка.

«Эй ты, парень! Сам черт, что ли, домчал тебя, или ты и не ездил еще за жареным?» – сказал ему один из домашних.

«Как же, ездил! Вот и жаркое несут! Но я мчался во всю прыть от страху. Мне вслед все кричали:

«Ах! Это мой сынок!» – раздалось вдруг из комнаты, где сидели гости, и кто-то стремглав выбежал оттуда, размахивая кулаками и сбивая всех с ног. Тут шапка-то с нее и свались, все и увидали, что это лесовиха. Она забралась туда и таскала со столов мясо, сало, масло, пирожные, пиво и водку и всякую всячину, но тут так переполошилась за своего сынка, что позабыла в пивном чане свою серебряную кружку и не заметила, как обронила с головы шапку. Кружку и шапку хозяева подобрали и спрятали, а шапка-то была невидимка: если кто ее наденет, того ни один человек видеть не может, разве только ясновидящий. Цела ли еще у них эта шапка, не знаю наверное, – сам я ее не видал и на себя не надевал.

– Да, эта нечисть страсть ловка воровать, это я всегда слыхала, – сказала Берта Туппенхауг. – А хуже всего от них приходится на сэтерах. Все это время у лесовиков да у троллей настоящий праздник: пастушки только и думают о своих женихах и забывают перекрестить на ночь подойники, крынки с молоком и со сливками и прочее, вот те и таскают, что им полюбится. Людям нечасто удается увидать их, но все-таки иногда случается, как вот раз было на Неберг-сэтере, здесь, в Альменнинге.