Светлый фон

 

 

Старик у костра что-то говорил; я видел, как у его черной тени шевелились губы; трубку он держал в руках и лишь изредка затягивался из нее, попыхивая огоньком.

Когда я подходил, он или закончил свой рассказ, или прервал его и рылся в горячей золе своей погасающей трубкой, продолжая посасывать ее и прислушиваясь к словам четвертого подошедшего к костру человека. Последний, видно, тоже был из их компании, потому что пришел без шапки и в одной куртке; в руках он нес ведро с водой. Это был рослый рыжий парень с какой-то глуповато-испуганной физиономией. Когда я, перейдя через ручей, подошел к костру, старик, повернувшийся в мою сторону, был ярко освещен пламенем костра, так что я мог хорошо разглядеть его. Он был мал ростом, с длинным крючковатым носом; синий с красной оторочкой колпак его еле держался на щетинистой копне седых волос, коротенькая рингеригская куртка из темно-серого домашнего сукна с потертыми бархатными кантами еще резче выделяла круглую, сгорбленную спину.

Парень с ведром, должно быть, говорил о медведе.

– Еще что! – сказал старик. – Что ему тут делать? Верно, что-нибудь другое там шумело. Не растет тут ничего, чего бы ему шляться тут по бору, мишке-то! А вернее всего, просто ты врешь, Пер! Старая пословица говорит: «Рыжий волос, что сосновый лес, на доброй земле не вырастет». Будь это еще у медвежьей берлоги или в долине Стюг! Там мы с Кнутом видали и слыхали медведя недавно, а тут? Нет, так близко к огню они не подбираются! Ты сам себя напугал!

– С места не сойти, коли я не слыхал, как он хрустел и шагал, почтенный Тир Лерберг, – возразил парень, недовольный недоверием и поддразниванием старика.

– Да-да-да! – продолжал Тор тем же тоном. – Это был, верно, «кустарниковый медведь»[35], паренек!

Тут я выступил вперед и сказал, что это, пожалуй, меня парень принял за медведя; рассказал, как я сбился с дороги, как напугался, спросил, куда я попал и не проводит ли меня один из них в долину Стуб, да, кстати, горько пожаловался на голод и усталость.

Появление мое немало удивило дровосеков, но удивление их не столько сказалось в словах, сколько в том внимании, с которым они рассматривали меня и слушали мой рассказ. Особенно живо интересовался, видно, тот, которого называли Тором Лербергом, и так как он, по-видимому, имел привычку думать вслух, то некоторые вырывавшиеся у него замечания посвятили меня в ход его соображений.

– Да, не туда, не туда; надо бы перейти у пруда… там и дорога в долину Стуб. Попал на заблуд-траву[36]… Больно молод еще… леса не знает… Да-да, кто непривычен, тому это все в диковину. Да-да, кайра прескверно кричит… когда моросит дождь. Медведь, медведь! На медведя наткнулся… молодец парнишка!..

– Да-да! – задорно сказал я и излил свою юношескую отвагу приблизительно в тех же словах, как мужик, нашедший на пригорке спящего медведя: – Кабы светло было, да я был охотником и шел бы с заряженным ружьем да выстрелил бы, так медведь с места бы не сошел!

– Очень просто, хи-хи-хи! – захихикал Тор Лерберг, и другие тоже рассмеялись. – Хи-хи-хи! Очень просто! С места бы не сошел!..

– А попал ты к большому озеру! – продолжал он, обращаясь ко мне. – Это самое большое озеро тут в лесу, и вот как рассветает, можно будет тебе и выбраться отсюда; у нас есть лодка. Переедешь на ту сторону, и до Стубской долины уже рукой подать. А теперь, верно, отдохнуть да поесть хочется? Только, кроме лепешек да сала, у меня ничего нет, а ты, верно, к такому угощенью не привычен, ну да коли голоден, то… Или, может, рыбы хочешь? Я тут поймал славную форель в озере!

Я поблагодарил за предложение, и старик велел одному из парней принести «лакомую рыбу» и испечь ее на угольях.

Пока рыба пеклась, старик все расспрашивал меня; когда же я с жадностью принялся за еду, он, видно, покончив перед моим приходом свой рассказ, предложил одному из парней рассказать о том, что случилось с его отцом, когда он рубил лес.

– Да, – отозвался дюжий, коренастый, смелый на вид парень лет двадцати с небольшим, – это рассказать недолго. Отец раз нанялся рубить лес там, в Аскмаркене. Ночевать он ходил в ближний двор, к Гельге Миру. Ты его знаешь, Тор Лерберг. Но раз как-то он заспался после обеда чуть не до вечера – так его что-то сморило, – и когда он проснулся, солнце уже село за горой, а сажень-то еще не была готова. Он и давай скорее рубить. С час этак рубил хорошо, только щепки кругом летели. А меж тем темнело да темнело. Оставалось еще срубить одну небольшую ель. Только взялся он рубить по ней, как топор-то и сорвись с топорища. Искал-искал его отец, насилу нашел в ямке, в болоте. И вдруг ему показалось, что кто-то окликнул его. Он понять не мог, кто бы это такой; Гельге Миру нечего было тут делать, а других дворов поблизости и не было. Стал он прислушиваться – все тихо; нет, видно, послышалось! Опять стал он рубить, только топор-то в другой раз сорвался. Искал-искал, нашел-таки, и только хотел начать подрубать ель с другой стороны, как явственно услыхал голос из-за горы: «Гальвор! Гальвор! Рано приходишь, поздно уходишь!». «Тут, – рассказывал отец, – у меня ноги точно подкосились, и я насилу топор вытащил из дерева. Да как припустился бежать, так одним духом домчался до двора Гельге».

– Да, это-то я слыхал, – отозвался Тор Лерберг, – это я тебя про другое спрашивал. Насчет того, что раз было с твоим отцом весной; помнишь, как он в поезжане попал?

– Ах, тогда вот что было, – тотчас начал парень снова. – Было это весной, в 1815 году, вскоре после Пасхи. Отец жил тогда на Оппен-Эйе. Снег еще не совсем сошел, но отцу понадобилось нарубить дров для дому. Пошел он на гору в Геллинге, что около дороги в долину О, нашел там засохшую сосну и стал ее рубить.

Вдруг и стало ему чудиться, что куда ни взгляни, все сухие сосны торчат. Выпучил он глаза, стоит, дивуется; только вдруг откуда ни возьмись целый поезд, – семь лошадей мышиной масти, словно будто бы свадебный поезд.

«Что это за народ едет такой дорогой через хребет?» – говорит отец.

«Мы из Остгалла, из Ульснабена, – говорит один из поезжан, – а едем в Вейен на новоселье. Тот, что едет впереди, – пастор; за ним едут жених с невестой, а я отец невесты. Становись сзади на полозья и поедем».

Проехали немного, отец невесты и говорит моему отцу: «Возьми, пожалуйста, эти два мешка, а как приедем в Вейен, набей их картофелем, чтобы мы могли их взять с собой, когда поедем назад». – «Можно», – говорит отец. Вот и приехали они на место, которое отцу показалось знакомым. Это было к северу от Килебакена, и стоял тут прежде старый летний хлев для скота. Теперь хлева не было, а стоял большой красивый двор, куда они и въехали. В дверях их встретили вышедшие из дому люди, которые стали подносить приехавшим вино. Поднесли и отцу моему, но он отказался. «На мне, – говорит, – платье рабочее, куда мне лезть в такую компанию». Тогда один из них и сказал: «Оставь старика в покое. Возьми лошадь и поезжай с ним обратно». Так и сделали. Посадили его в сани, запряженные такой же мышиной масти лошадью, и один сел за кучера. Проехали они небольшой конец до оврага к северу от Оппенгагена, – там еще песок берут, – и стало чудиться отцу, что он сидит между ушками ушата. Через некоторое время и ушата уж не стало, и тогда только отец опомнился. Топор его торчал в той же сухой сосне, которую он начал рубить. Вернулся он домой совсем как ошалелый и думал, что несколько дней пробыл в лесу, а на самом-то деле пробыл только с утра до вечера. И долго он не мог хорошенько прийти в себя.

 

 

– Да, в лесу много чего бывает неладного! – опять заговорил Тор Лерберг. – И мне случалось кое-что видать… из нечисти то есть… Коли спать неохота, расскажу вам, что раз со мной приключилось… тут, в Крогском лесу.

Конечно, все были не прочь послушать старика; на другой день приходилось воскресенье, так не беда было и посидеть.

– Лет тому, пожалуй, десять-двенадцать жег я угли тут в лесу у Кампен-хауга, – начал старик свой рассказ. – Зимой я жил там в шалаше; было у меня две лошади, и я возил уголь на Верумский завод. Раз и замешкался я на заводе, – встретил земляков из Рингерика. Поболтали, выпили вместе… водочки то есть… и назад в шалаш попал я уж часов этак в десять вечера. Развел я из углей костер около угольной кучи, а то темно было нагружать; нагружать же надо было с вечера, потому что в три часа утра уже выезжать следовало, если в тот же день засветло обернуться назад. Ну, развел я огонек и стал нагружать уголь. Только повернулся к огню да занес лопату, как вдруг – с места вот не сойти – налетели откуда ни возьмись снежные хлопья и загасили мой огонек. Я сейчас же подумал: «А ведь это горная старуха сердится, что я вернулся так поздно и беспокою ее ночью». Однако раздул я уголья снова и стал нагружать. Тут точно с лопатой что приключилось, – не сыплется с нее уголь в корзины да и только, все мимо. Наконец я кое-как нагрузил и стал вязать возы веревками. Утром в тот день я вставил в узлы новые палки, стал закручивать их, а они так вот и ломаются у меня в руках, ей-богу! Я наломал из ивы новых палок, снова приладил все и насилу-то, насилу справился. Потом задал лошадям корму на ночь, заполз в свой шалаш и уснул. Но вы думаете, проснулся я в три часа? Как же! Солнце уж стояло высоко, когда я продрал глаза, да и то голова была тяжелая-претяжелая. Ну, надо было самому закусить маленько да и лошадей покормить. Пошел, глядь, оба стойла в сарае пусты, нет моих лошадок. Рассердился я, выругался и пошел отыскивать следы, – за ночь-то снежок выпал. Смотрю, следы ведут ни в село, ни на завод, а к северу, и еще гляжу, за лошадьми-то шагал кто-то на широких коротких лапах. Прошел я с полмили до самой пустоши, тут следы разделились: одна лошадь отправилась на восток, другая на запад, а следы лап и совсем пропали. Пришлось шагать по снегу сначала за одной; она оказалась чуть не на целую милю оттуда – стоит и ржет. Привел ее назад, привязал к шалашу и пошел за другой, ну и проходил далеко за полдень, так в тот день и не пришлось гнать лошадей на завод. Зато уж я дал зарок никогда не тревожить «старуху» по ночам.